Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Вообще-то, я хотел написать это пару дней назад, чтобы попасть в дату, но. Я в предвкушении магии Рождества, чего и вам желаю
Название: В отражении Автор:little.shiver Фандом: РПС Персонажи: Широта Ю/Фурукава Юта Размер: драббл Категория: слэш Рейтинг: G Жанр: флафф
Читать дальше— Ты совсем дебил или только прикидываешься? — Юта ошарашенно прохаживался по своей квартире, с ужасом осознавая, насколько безнадежно она испорчена.
Под ногами шуршали какие-то блестящие лохмотья, по стенам в хаотичном беспорядке навешана мишура, что уж говорить про тут и там приляпанные звездочки-бабочки-носочки, но венцом творения и причиной инфаркта талантливого актера (по совместительству — законного хозяина квартиры) стала стоящая в центре комнаты двухметровая елка. Слава всем богам — искусственная. Но двухметровая!
Юта чувствовал, что его глаза едва ли сильно отличались от висящих на ней шариков (самый маленьких из которых был, по приблизительным подсчетам, не меньше десяти сантиметров в диаметре).
Виновник торжества обнаружился тут же, у елки. Почти такой же двухметровый, как и зеленолапая красавица, Широта украшал нижний ярус. Фуркава, перед тем, как убивать Ю, мысленной поклялся, что еще одна такая выходка, и украшать Широта будет стену охотничьего домика. Причем, собственной головой. Такого видного оленя еще поискать!
Раз, два, три, вдох-выдох... десять. Блять.
— А я тут готовлюсь к празднику! — улыбку Широты не могло затмить ни одно солнце, потому что он был счастлив и, кажется, пьян.
Фурукава мысленно убился об стену. И прихватил с собой пару шариков на тот свет.
Ругаться резко перехотелось, и за свое взялась банальнейшая усталость.
Юта осел возле Широты и положил голову на замершее плечо. Только сейчас осознал, что где-то на фоне играла ненавязчивая рождественская песенка. С кухни, что ли? Едва слышно.
Ю вдруг замялся, не зная, какой шарик повесить последним: красно-золотой со львом как у «Пежо» или серебристо-зеленый со змеей. Оба их близнеца уже висели по соседству, а других разновидностей в коробке не осталось. Дисгармония заложила складку сомнения между бровей Широты.
— Вот этот повесь, — подсказал Фурукава, вытаскивая из-под низкой ветки сине-белый шар размером с добрую тарелку. И, вопреки словам, не стал отдавать, а просто повесил сам.
Посмотрел снизу вверх. Вроде, даже неплохо вышло. Да и в узорах на стенах начала просматриваться какая-никакая логика.
Широта ненавязчиво положил ладонь ему на плечо и притянул к себе в неловком подобии объятия. Для чего-то человеческого они все-таки чудовищно неудобно сидели.
— А через месяц у тебя день рождения, — пробормотал совершенно умиротворенный Юта и улыбнулся еловой лапе. На глянцево-блестящем боку висящего на ней шарика они отражались словно в кривом зеркале. — Что хочешь в подарок?
Улыбку Широты он скорее почувствовал всем телом, чем увидел.
— А у меня все есть, — Ю ответил тихо и словно бы даже сам удивился сказанному.
Фурукава неловко погладил его по колену, отчего-то смутившись. Даже ноющая боль в мышцах после вечерней тренировки медленно отошла на второй план под натиском момента.
В кои-то веки кривым оказалось только отражение в елочном шаре, а за пределами пластиковой оболочки была самая обыкновенная жизнь. Простая и правильная.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Я не просрал идею, зато просрал текст. Текст — днище. Зато идея!
Название: Морфин Автор:little.shiver Фандом: I am machine Персонажи: ОМП/Рудольф Габсбург, Штефан Рац/Рудольф Габсбург Размер: драббл; ~500 слов Категория: слэш Жанр: «лучше бы автор не, но не», как ни странно — почти флафф Рейтинг: PG-13 Посвящение: за ваше неутомимую веру в то, что я могу написать что-то приличное (на самом деле это не так, но зачем мне вас заранее расстраивать?), мой дорогой сэр Заместитель Примечание: этот фик проспонсировован герром Ш. Рацем и его очаровательной мордой на блокноте, подаренном мне извергом человеком из пункта выше
Все начинается с шутки, легкой авторской ремарки: «Да и вообще, всем своим видом он напоминал скорее торчка, нежели представителя респектабельного семейства». Дальше — хуже.
Зависимость прокрадывается в твои вены, в твою жизнь, обвивает цепкими пальцами и присваивает. Зависимость говорит: «Ты мой», крадет у тебя вечер, день, годы.
Зависимость — это твоя плата за отсутствие боли.
Очень скоро в твоей жизни отсутствие боли начинает ассоциироваться и с отсутствием жизни. И без своей зависимости ты становишься никем.
Алкоголь.
Ты пьешь много и часто. Пьешь по любому поводу и вообще без него. Шутишь, словно оправдываешься: «Зачем нужен повод, если есть бутылка?»
Друзья смеются вместе с тобой и над тобой, присоединяются, конечно, умирают от похмелья на следующее утро, зарекаются брать в рот хоть полкапли и, разумеется, снова пьют. Но они пьют раза три-четыре в месяц, а ты — каждый день. И когда они хмелеют от трех глотков виски, а тебя не уносит даже от сочетания абсента с джином, тебе просто становится скучно.
Трава.
— В солнечной Калифорнии, — начинаешь ты шутливо и тут же поправляешь себя со смешком, — то есть, в бывшей Калифорнии, когда там еще было солнце, в самом начале века, можно было купить траву в медицинских целях, совершенно легально, на правах лечащегося пациента. В аптеке на каждом углу.
— Брехня! — возмущается Стив. Он младше тебя на пару лет, но вечно лезет в компанию.
— Да ладно! — Томаш вот наоборот изумленно охает, сгорая от восторга, и ты внезапно чувствуешь себя вожаком этой маленькой стаи.
— Конечно, Руди у нас все знает, он же сам такой старичок, что, небось, видел эту лавочку своими глазами, — ехидничая, красотка Клара закидывает тощие ладони Рудольфу на плечи, но от нее разит дешевым парфюмом и перегаром, поэтому её руки оказываются самым небрежным образом скинуты в сторону.
Да и что вообще эта крашеная пигалица понимает? То ли дело — Томаш.
Именно Томаш потом зовет тебя к себе и достает пакетик с травой из-под кровати. Именно Томаш впервые касается тебя, и это не вызывает желания отскочить подальше. Томаш откуда-то знает, что тебя может утащить от простого поглаживания по затылку. Особенно, если так перебирать пряди. Именно Томаш говорит «Хочешь?» и неуверенно-неловко опускает ладонь тебе на поясницу, и, нервно сглатывая, ведет чуть ниже. Именно Томашу ты не отказываешь.
И это приводит тебя к самому худшему.
Люди.
Штефан любит быстро и сильно. Штефан любит медленно и почти ласково. Штефан любит если не тебя, то уж точно то, насколько ты можешь быть хорош. Большего тебе не надо. Главное — Штефан не задает глупых вопросов. Он бесконечный эгоист, поэтому удовольствие партнера — часть его собственного удовольствия. С ним не может быть хуже, чем «очень хорошо». С ним вообще всегда идеально.
И совершенно невыносимо без него.
Рудольф смеется над собой.
За короткие тридцать лет он успел спиться, подсесть на траву, заделаться медикаментозным наркоманом, но его морфином* всегда были и остаются люди.
Зависимость — это бесконечное падение.
Руди обещает себе остановиться каждый чертов раз. Когда умирает от похмелья, когда закидывает очередную таблетку десцидола, когда просыпается в постели придавленный тяжелым, теплым Штефаном и говорит себе, что еще пять минут можно поваляться перед ежедневными сборами на работу.
Проблема в том, что падаешь ты всегда только один раз.
_______________________________________________ * Морфин — лекарственное средство наркотического воздействия, применяется в медицине для снятия особенно сильных болей. В наркологической практике применяется как переходный препарат для лечения зависимости (грубо говоря, с героина человека «пересаживают» на морфин, а с морфина он уже может слезть самостоятельно).
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Название: I’m fine (in the fire) Автор:little.shiver Фандом: I am machine Персонажи: Штефан Рац/Рудольф Габсбург, Штефан Рац/ОЖП (упоминание) Размер: драббл; ~600 слов Категория: все и сразу, «кобели, сэр» Рейтинг: PG-13 Жанр: «лучше бы автор не, но не» Посвящение: человеку, который щедро подливает мне абсент с тоником, из бесконечной любви и желания насолить, как только возможно
Проблема в том, что Руди считает себя особенным. Он говорит, пьет, трахается и даже дышит, как ему кажется, «не как все». Во всем, что он делает и, прости Господи, произносит львиная доля агрессии лишь иногда скрашивается саркастичными замечаниями.
Однако же, Руди слишком много на себя берет. Проблемы в компании отца? Вот Руди бы лучше сделал! Семейные драмы? Ох, будь у Руди семья, в ней все было бы совершенно по-другому! Сомнительные друзья? Ничего, Руди еще сделает из них приличных людей!
Везде и всюду Руди лезет со своим бесценным мнением, и только попробуй его заткнуть. Это же Руди! Он обидится и вообще потом не простит. Аж до вторника (или второго пришествия).
Штефан, вообще-то, терпеливый. Нет, правда. Но Руди — это коктейль Молотова в человеческом виде: если уж загорелось, то распидорасит всех. Кхм. В смысле, тут без шансов. Но Штефан терпелив. Ангельски терпелив, на самом деле.
До тех пор, пока Руди не оказывается в его личном пространстве. И все получается как-то совсем не так.
— Почему у нас вечно все идет через жопу? — устало вздыхает Штефан, спихивая с себя пьянющего в хлам Руди и хлопая по карманам жилетки в поисках сигарет.
Курить. Надо срочно курить, а не это вот все. Не все эти полувлажные полунамеки с отпечатком алкогольной пелены перед глазами. Ладно, хоть с каким-то отпечатком. Обычно Штефан все-таки не забывается настолько.
Он терпелив, умен, хитер и достаточно опытен, чтобы уметь избежать неловких ситуаций. Ровно до тех пор, пока Руди ведет себя прилично. Потому что ни на какое «неприлично» Штефан не подписывался!
У Штефана Раца, на минуточку, не последнего человека в городе, наркотор... Кхм! Владельца собственной фармацевтической сети, вы не поверите, есть принципы! Принципы, на которые люди вроде вышеупомянутого Рудольфа Габсбурга плюют с высокой колокольни. Ну, например, не спать с собутыльником. Благо, пьет Штефан настолько редко, что это правило легко обойти. А во-вторых, спать только с теми, кто не будет задавать глупых вопросов.
Рудольф будет. Еще как! Многие будут, на самом-то деле. Просто со шлюхами удобнее тем, что не приходится каждый раз объяснять, что и как ты любишь. Шлюх об этом предупреждает чудесная и совершенно бессменная на своем посту мадам Вольф.
За хороший сервис Штефан готов отдать почку и пару сухожилий в придачу, а уж если можно обойтись всего лишь денежным эквивалентом, то дело в шляпе.
Если позвонить мадам Вольф и попросить компанию на вечер, то можно считать этот вечер идеальным, потому что не будет никаких лишних вопросов про бондаж. Его просто аккуратно снимут и сделают все настолько хорошо, что даже неразборчиво промычать «спасибо» будет весьма и весьма затруднительно.
Проблема Штефана в том, что на самом деле он по паспорту даже не Иштван (хотя, казалось бы, куда уж страшнее), нет, Штефан на самом деле — Штефани, Тэффи — на английский лад. И это, скорее, жуткое недоразумение, чем какая-то там страшная правда.
У Штефана резкие, запоминающиеся черты лица, уверенная походка и всегда идеально ухоженные усы. По большей части потому, что они ненастоящие. Приклеить усы, утянуть грудь специальным бинтом, надеть костюм с широкими плечами и ботинки с небольшим плоским каблуком (хотя роста Тэффи не занимать) — и, вуаля, герр Штефан Рац собственной персоной. Прекрасный, восхитительный, ужасающий и совершенно неземной.
Штефан часто шутит, что самые красивые мужчины на самом деле женщины, но никто не воспринимает этого всерьез. Даже Руди.
Руди, который топорно лезет целоваться и не понимает очевидных вещей. Руди, который остается ночевать и утыкается прямо меж сведенных даже во сне лопаток. Руди, который медленно, но верно учится тому, что дистанция — важная составляющая их отношений. Руди, который сначала задает очень много глупых вопросов, а потом растерянно смотрит на угловатую Тэффи без пиджака и рубашки и едва ли может связать пару слов. А затем неловко опускается на колени.
Руди, который однажды спрашивает:
— А почему ты просто не сделаешь операцию?
И получает такой же прямой и честный ответ:
— А зачем?
Вся проблема только в том, что Руди считает себя особенным. Но, похоже, Тэффи сама дала ему такой шанс.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Чтоб вас не убивало количество постов от сэра Заместителя, я решил чуть-чуть спасти ситуацию. Простите, не смог. Я не в Лондоне.
Заявка №23. РПС. Фурукава сосредоточенно красит ногти, а Ю ходит кругами и ржет. "Маски мои надоели, да?" Заявка моя, сам захотел - сам переиначил~
Исполнение №1, дохуя ~400 словЮта ржет как ненормальный. Собственно, он и есть ненормальный, потому что, ну а как еще? И ведь умудрился именно сегодня. Именно в то время, когда этого откровенно не надо было делать, сотворить наиполнейшую чушь. Полнее некуда. Полнее только его тетка по материнской линии, но к чему такие подробности.
— Я совсем идиот, но ты-то куда полез? — фыркает он, беззлобно пихая надувшегося Широту в бок.
Широта хорош: в махровом банном халате (опять стащил из отеля), со стаканом зеленоватой бурды, растрепанный и с лицом панды вместо того, что обычно... Да, в общем, с нормальным своим лицом. Потому что без лица панды, жука, оленя (самое близкое из списка к его натуре) и прочих невообразимых животных Юта видит Широту от силы раз-два в месяц.
— А я-то что? Я вот, знаешь, не ждал, что явится полиция нравов, и начнется, — от праведного негодования у него перехватывает дыхание, и далее Широта изъясняется уже на смеси языка жестов и псевдо-японского с примесью недо-испанского. Машет руками как взбалмошная девица, в общем. — Что начнется такое!
Юта снова ржет, припоминая лицо собственной матери, которая решила без предупреждения заглянуть в гости. Почтенная женщина была крайне обескуражена тем, что открыл ей не Юта, но это оказалось ещё не самым страшным. Широта при этом был как раз вот в этом вот всем: в едва запахнутом халате, с маской-пандой на лице и в крайне расслабленном из-за смеси абсента с тоником состоянии.
— Я включил все свое обаяние, между прочим!
— Идиота кусок, ты мою мать чуть до инфаркта не довел!
Юта, правда, все еще ржет, потому что мама — святая женщина. Она невозмутимо прошла в комнату и отчитала красящего в этот момент ногти Фурукаву за то, что разучился предупреждать о странных соседях.
— Ты сам-то хорош! Меня вечно обвиняешь за эти маски, а сам, сам!
— У меня постановка завтра, я когда по-твоему должен готовиться?
— Вот и я готовлюсь! У меня... — Широта заминается. Потому что в графике пока тишина до конца месяца, и все его усилия совершенно нечем оправдать. Объективно нечем. Как же тут скажешь, что ему просто нравится быть красивым?
— Перестань придумывать, — отмахивается Юта уже докрашеной правой рукой и приступает к левой — там все куда сложнее. Господи, как же он заколебался с этим маникюром.
Широта обиженно надувается. Края маски негодующе подрагивают.
— Бешеная панда, — комментирует Юта и снова ржет.
А потом с удовольствием отмечает, как приятно проводить собственными ухоженными руками по мягкой, до безобразия гладкой щеке.
Ничего, с мамой он еще поговорит про незапланированные визиты. А вот с масками, пожалуй, и правда стоит смириться. Широте, правда, об этом знать совершенно необязательно.
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
Это просто обязано остаться в истории. Да, вам эти знания нахуй не сдались, но я не мог не. Страдайте.
В процессе ныряния путешествия по просторам вконтактика наткнулся я на цитату Хэмингуэя:
«Все хорошие писатели — алкоголики.»
- Вот видишь, - заявил я сэру Начальнику, - мы хорошие писатели! Сэр Начальник, скептично: - Тебе не кажется, что мы просто алкоголики? - Но-но-но! Хорошие писатели!
Морали нет, мы долбоебы. Или хорошие писатели. Но это не точно.
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
BelayaSonia, special for you.
То есть, я, конечно, догадываюсь, что вы это безобразие уже видели. Но. Я-то его увидел только сегодня. И не мог не притащить вашего любимого Ёшио. Тем более, он там прекрасен. Эти кеды и полупрозрачная рубашка видимо, взятая напрокат у жены мне сниться будут в кошмарах.
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
Вот так сидел ты, никого не трогал, починял примус, и тут бац – и идея. И все. И пиздец. И выписывал я ее почти полтора месяца (а обдумывал – так все три). Хотя я, вообще-то, уже смирился с тем, что трава по «Машине» слишком забористая, чтобы не. Такие вещи не отпускают, как ты не отпирайся и не выпендривайся.
Название: Темная вода Автор: Shax Фандом: «Юбилейная десятая добавка бреда» Персонажи: Рудольф Габсбург и стайка его тараканов, Штефан Рац, снова несколько статистов. И даже никто не умер. Размер: миди. Бляяяя... Категория: все кобели, смиритесь Рейтинг:кто б знал, как меня заебал этот пункт PG-13 Жанр: поток сознания, «лучше бы автор не, но не» (с), Краткое содержание: «И падение ощущается полетом – пока ты не ударишься о землю». Предупреждения: 1. Описываемая в тексте инфраструктура Вены основана на современной, но буйная фантазия автора перекроила все внахрен. 2. Оскорбление чувств верующих снова. 3. Сюжета нет, идею я похерил, стилистика в полной жопе. Ну, ой. Примечание: В эпиграфе есть отсылка к роману Джозефа Хеллера «Уловка-22». Рекомендовано к прочтению. В переносном смысле, уловка-22 – внутренне противоречивая и до крайности абсурдная ситуация, образующая замкнутый круг.
Посвящение: Человеку, стоически дождавшемуся этого безобразия, невзирая на мои многократные предупреждения, что Юра, мы все просрали я все просрал. И спонсор значительной части наших дополнений – Hinder. Hinder: «Аааа суки ненавижу люблю обожаю пидоры ебучие» (с). А еще к этому тексту есть что-то вроде фотоиллюстрации. Вот она.
Got a choice to choose I should learn to win cause I sure as hell know how to lose I spent most of my life caught inside a catch 22 Damned if I don't, damned if I do Burning both ends of the night just trying to find it Anything I could to get me higher But when that high starts running out What goes up must come down Falling feels like flying till you hit the ground (c) Hinder – Hit the ground
Старенькая «Тесла» цвета «автомойка нам только снится» выехала на мост и затормозила около уличной колонки для подзарядки. Из открывшейся водительской двери показалась сначала пара армейских ботинок, таких же грязных, как и сама машина, потом – длинные ноги, и наконец выпрыгнул сам автовладелец. Что-то бормоча себе под нос, он обошел машину кругом и загремел кабелем.
– Ну? – Штефан высунулся из окна, почти свешиваясь наружу. – Теперь-то уже все заработало?
– Отъебись.
Рудольф раздраженно пнул колонку, чтобы коннектор плотнее сел в гнездо. Это была уже четвертая станция, у которой он сегодня пытался заправиться – но у предыдущих трех не оказалось кабеля с нужным разъемом под устаревшую модель автомобиля.
– Долго там еще? Мы опоздаем.
– Минут сорок потерпи. Твои дружки подождут, не развалятся, – Рудольф зевнул и похлопал себя по карманам. – Дашь закурить?
– Не дам!
Штефан обиженно поджал губы, но за сигаретами все-таки полез. И даже из машины вышел – потому что за курение «этой твоей вонючей отравы» в салоне уже не раз огребал по шее. О том, что старая кожаная обивка за годы эксплуатации изрядно пропиталась запахами паленой проводки, стухших в бардачке бутербродов и пролитого пива, он предпочитал умалчивать.
– Ты неблагодарная сволочь, Руди! Я, значит, три месяца расписывал своим подрядчикам, какой ты охуенный специалист, и они уже согласились взять тебя на работу, а ты тут выебываешься. О горе мне! Всегда знал, что моя доброта ни к чему хорошему не приведет.
– Всю жизнь мечтал настраивать сетку для камер слежения, – зажигалка тоже перекочевала в загребущие лапы Рудольфа. – Угомонись, мы заранее выехали. Время еще есть.
Мост Райхсбрюкке, соединяющий два берега Дуная, сейчас превратился скорее в туристическую достопримечательность. Через него по-прежнему проходила ветка метрополитена, да и автомобильное движение было достаточно оживленным, – включая пробки в часы пик, куда ж без них?, – но основная транспортная нагрузка легла на более новый и современный мост имени Альма. И Райхс оброс автономными уличными колонками, ларьками фастфуда, стихийными развалами со всякой мелочевкой «все по одному евро» и прочей ерундой, хаотичной и отталкивающе-разномастной, но не лишенной своей особой прелести. Такова была судьба всех крупных городов-муравейников. Хоть какое-то архитектурное единообразие выдерживалось только на территориях, за которыми бдительно присматривали собственники. А все, что принадлежало государству и не несло при этом какой-то особой исторической ценности, постепенно зарастало пестрыми нагромождениями автоматов со всей мыслимой мелочевкой, от сигарет до недорогой электроники, закусочными и интерактивными справочными табло. Буквально в радиусе ста метров можно было заправить машину, найти на карте ближайший банкомат, сжевать бутерброд и «... вызвать на дом шлюх», – добавил Рудольф с ухмылкой.
– Руди, ну какой же ты мелочный! – Штефан, волею судьбы и хренового автомобильного аккумулятора вынужденный внимать россказням дорогого друга про особенности местной культуры, брезгливо поморщился. – Только одно у тебя на уме!
– Неправда, я еще выпить люблю.
Оттерев плечом какого-то мужика с лотком полотенец, Рудольф наконец протиснулся к ограждению моста. Штефан поспешил следом – встреча с ворохом грязных цветастых тряпок и угрожающе нависающей над ними тушей, пропахшей недельным чесноком, в его планы не входила.
– Что, твоя нежная и трепетная душевная организация не выдержала столкновения с суровой реальностью? – Рудольф запрыгнул на узкий, сантиметров двадцать в высоту, бордюр и оперся локтями о перила.
Штефан только фыркнул.
– Радость моя, ты слишком плохо меня знаешь. Так же как и мою нежную и трепетную душевную организацию.
– Вот уж точно.
Если проехать каких-нибудь метров восемьсот по прямой, свернуть направо на дорожной развязке и дальше по петле, ведущей на нижний ярус транспортного кольца, – упрешься точнехонько в ворота Венского Технопарка. Огромный научно-технологический центр, взмывшие в небо на сто двадцать этажей две стеклобетонные узкие свечки, соединенные между собой несколькими коридорами-переходами на разной высоте. В таких местах решают свои сверхважные задачи сотрудники самых влиятельных IT-компаний, здесь арендуют офисные помещения научные холдинги. Здесь вполне нормально где-нибудь в лифте случайно услышать обрывок обсуждения современных проблем искусственного нуклеосинтеза или последние новости о доставке образцов марсианского грунта.
Достаточно повернуть голову – и над палатками закусочных и ларьков можно увидеть, как высоко в облаках постепенно размываются, теряются верхние этажи, а в зеркальных ячейках облицовки отражается неоднородная дымка серо-желтого смога. Меньше километра – отсюда, от шумяще-галдящих стаек уличных торговок, от навязчиво искрящейся неоновой рекламы и подергивающихся помехами электронных табло.
И от массивного чугунного ограждения, за которым – добрых девяносто метров вниз, до монотонно гудящей толщи воды.
– Тебя подтолкнуть, али сам справишься? – великодушно предложил Штефан, осторожно похлопывая Рудольфа по плечу.
Сам он предпочел даже вплотную к перилам не подходить. Не то чтобы он так уж боялся высоты – просто в числе его многочисленных достоинств значилась такая удобная вещь, как инстинкт самосохранения. А в числе еще более многочисленных недостатков – здравый смысл.
Хотя упасть отсюда было проблематично – даже высокому Рудольфу, стоящему на бордюре, поручни доходили до груди, а так и вовсе были бы по плечо. Чтобы свалиться, стоило постараться. И как минимум перелезть через перила, чего никто из них делать не собирался.
– Смотри, – Рудольф все-таки изловил пытающегося незаметно увернуться Штефана за рукав и подтянул к себе. – Да вниз смотри, вниз.
Отсюда, с высоты девяноста метров плюс свои метр восемьдесят с чем-то там, вода казалась очень темной. Слишком темной, почти черной, даже с учетом плохой видимости, да и состояния экологии в целом. Штефан привык видеть Дунай грязным серо-бурым, с желтоватыми хлопьями пены, будто концентрированный раствор затянутого смогом неба. Сейчас же вокруг опор моста медленно завихрялись потоки то ли расплавленного свинца, то ли ртути, такие же тяжелые и вязкие, так же отливающие на гребнях металлическим глянцевым блеском, будто поверхность их была затянута тоненькой пленкой.
– С этого моста всегда такой вид, – Рудольф оперся обеими руками покрепче и свесил голову совсем вниз, даже на носки привстал, вглядываясь в черную толщу воды. – Слишком сильное световое загрязнение здесь, наверху, вот вода и кажется такой темной. Никакой мистики, никаких теорий заговора.
– А что, должны быть?
– Хммм...
Рудольф выпрямился и заозирался по сторонам, напряженно хмуря брови, будто что-то то ли высматривал, то ли вспоминал. А когда наконец определился, – махнул рукой в северо-западном направлении.
– Вон там, – он ткнул пальцем в какую-то невидимую точку в пространстве. – Сорок пять километров вверх по течению. С тех пор, как там запустили Цвентендорфскую АЭС, люди нет-нет, да и сочинят какую-нибудь очередную ужасающую небылицу. Потемневшая вода в Дунае – одна из последних выдумок. Дескать, нечего было менять ядерную политику и завозить туда действующие реакторы.
Штефан неоднократно слышал эти легенды. Только в прошлом месяце старый приятель Бельц жаловался ему на то, что из-за «треклятой установки» у него появилась одышка и ноги стали отказывать. Облучают, негодяи! То, что последние пять лет своей жизни Бельц плотно сидел на амфетамине, конечно же, роли не играло.
– Реакторы охлаждают обычной водой, которую потом многократно очищают и сливают обратно в реку. Уже сотню лет так делают.
Рудольф не удержался от смешка, всматриваясь туда, куда показывал пальцем, так пристально, будто и правда видел маленькое поселение на берегу Дуная, в сорока с лишним километрах отсюда. Аккуратный и ухоженный городок Цвентендорф-ан-дер-Донау, в котором благообразные австрийские бюргеры степенно прогуливаются по мощеным улицам и даже пытаются делать вид, что они все еще живут где-нибудь в веке девятнадцатом, если бы только не...
Совсем рядом с городишком – глухой бетонный забор, обнесенный колючей проволокой и обвешанный знаками радиационной опасности. А за ним – приземистые хозяйственные строения, наблюдательная вышка, и четыре массивные серые коробки энергоблоков, в сердце каждого из которых гулко клокочет ядерный реактор. И тут же рядом, прямо на берегу реки – широкие трубы башен-градирен.
И вода, темная свинцовая вода, неспешно плещущаяся в охлаждающем резервуаре.
– Красиво, да?
* * *
– Дай сюда.
В этом баре Рудольф был второй раз в жизни. В первый – приезжал вместе со Штефаном. А сейчас добрался в одиночку, кое-как, проплутав на такси битый час по всему Фриденсштадту, но все-таки добрался. Слишком уж ему понравилось в этой забегаловке, настолько, что захотелось заехать сюда как-нибудь еще. Но не канючить же перед Штефаном со словами: «Съезди со мной, а то я дорогу не найду». Да щас. Милый друг обойдется без очередного повода для насмешек.
Здесь было шумно из-за громко включенного телевизора с каким-то музыкальным каналом, а света наоборот не доставало. Старомодных светильников, широкие раструбы абажуров которых покачивались на длинных шнурах, едва-едва хватало только на барную стойку, весь же остальной зал тонул в густой вязкой полутьме, искусственно усугубляемой дымом от сигарет и кальянов, коих тут водилось немерено. Белесые и темные сизые клубы висели в воздухе плотной завесой, не хуже уличного смога, только пахли они не гарью и сероводородом, а фруктовыми и пряными ароматическими добавками. Правда, уже на расстоянии пары метров от столиков множество самых разных запахов все равно смешивались в единое сладковатое тошнотворное зловоние, вызывая ассоциации скорее с болотными испарениями.
Рудольф хоть и сам был не против выкурить сигарету-другую, от кальянов демонстративно плевался. Впрочем, как и Штефан, рентген легких которого смело можно выставлять на плакат антитабачной социальной рекламы. Помнится, когда они пришли сюда впервые, – от входной двери приходилось буквально продираться через удушливую пелену дыма, сопровождаемые пристальными взглядами местных завсегдатаев. Недружелюбными взглядами – в таких местах, тесных и маленьких забегаловках на окраинах спальных районов, слишком явственным было деление на «своих» и «чужих».
Но сейчас Рудольфу было глубоко наплевать, кто и как на него посмотрит. Он притащился сюда, на край света, где вероятность встретить своих знакомцев нулевая, просто для того, чтобы напиться. Может быть, подраться – если местные все-таки отыщут повод, чтобы прицепиться к чужаку. Может быть, найти кого-нибудь для продолжения этого вечера – но уже вместе и на его квартире. Вообще-то Рудольф нихрена не компанейский, он терпеть не может знакомиться с людьми, а уж тем более – вести с ними долгие разговоры и выворачивать душу перед кем попало только потому, что того требуют приличия, но... Будем честными – сейчас его интересует партнер вовсе не для светских бесед о жизни.
– Да давай сюда уже.
Бармен скептично покосился на пока еще абсолютно трезвого посетителя, пожевал губами и что-то невнятно промычал себе под нос (нетрудно было догадаться, что он выдумывал особо витиеватое проклятие).
– Деньги вперед. Оплатишь всю бутылку – и что хочешь с ней делай.
Даже в такой забегаловке цены на алкоголь ломили почти в три раза выше рыночных, а уж за единственную на весь бар бутыль швейцарского абсента премиум-класса не грех было запросить пять-шесть сотен. Ну кто из местной алкашни столько заплатит? Вот и служила бутылочка скорее украшением витрины, постепенно покрываясь благородным налетом неблагородной городской пыли.
Рудольф молча выложил на стойку требуемую сумму и поднял на бармена ясные серые глаза. Бармен скорбно вздохнул, но бутылку протянул. А следом за ней – две стопки и длинную барную ложку, после чего с неподдельным любопытством уставился на Рудольфа, но сам на всякий случай отодвинулся на безопасное расстояние.
– Меня научили когда-то. Хочешь посмотреть?
Ровная цилиндрическая бутылка из темного стекла издалека была больше похожа на винную – только цвет этикетки недвусмысленно намекал на содержимое. А стоило с легким щелчком открутить крышку – и в нос ударил терпкий сладковато-ментоловый аромат, на мгновение опередивший тяжелый запах спирта. Дорогой абсент от знаменитой швейцарской фирмы Кландестин, со звучным обманчиво-игривым названием «Ангелика Верте» и крепостью семьдесят градусов.
– И без тебя знаю, как это делается. Но ты совсем отбитый, раз будешь его в чистом виде глушить. Не-не-не, даже не уговаривай, я на себя такую ответственность брать не буду. Сам хочешь, сам и делай, хоть с бензином мешай.
Двое посетителей, до этого понуро сидевших на другом конце стойки, заслышали разговор и незаметно пересели поближе, искоса поглядывая на Рудольфа. И даже из-за служебной двери показался какой-то невысокий щекастый парнишка с бейджиком «Администратор» на груди. Его тоже определенно заинтересовал этот бесплатный цирк.
Повышенное внимание к своей персоне Рудольф не любил, но тут уж сам виноват – нечего было выпендриваться. Значит, все надо сделать не просто абы как, лишь бы надраться самому, а постараться не разочаровать почтенную публику. И хотя бы так потешить собственное самолюбие.
Еще раз вдохнуть алкогольные пары, все еще вьющиеся на дне крышечки. Абсент – не виски, не джин, не текила и не ром, хотя крепче их почти вдвое, пахнет он приятно, как будто карамельками. И не заподозришь ничего. И по цвету больше похож на какую-нибудь сладкую газировку. Обычно крепкий алкоголь благородного янтарно-желтого оттенка или просто бесцветный, непременно вязкий, немного густой, оставляющий на стенках стакана маслянистые потеки. А тут – водянистая кислотно-зеленая, как искусственная трава на рекламных картинках в интернете, жидкость, на свету поблескивающая веселыми искорками. Абсент не просто так называют еще Зеленой феей, манящей обещаниями легкой и беззаботной жизни, сулящей мгновения абсолютного и незамутненного пьяного счастья
Потому и пьют его традиционно очень сильно разбавленным, как минимум – с водой и сахаром. Чтобы подольше сохранять иллюзию, старательно обманывать самого себя фальшивой сладостью напитка, ровно до тех пор, пока тяжелейшее опьянение, на грани между алкогольным и наркотическим, не шарахнет со всей силы по затылку.
Чистый же абсент – издевательство над собственным организмом. Растворенные в концентрированном спирте эфирные масла, которые и вызывают наваждение, попросту сжигают слизистую и бьют в голову почти физически ощутимой болью. Вот вам и «легкое беззаботное счастье», господа. То, что надо.
Рудольф наполнил одну стопку примерно на две трети и еще раз посмотрел на просвет. Зачерпнул чуть-чуть в барную ложку, специальную, с длинной ручкой. Чиркнула зажигалка – и через мгновение ложку объяло полупрозрачным пламенем. Теперь надо осторожно опустить ее в стопку, а затем быстро вытащить и загасить. Над ядовито-зеленой жидкостью уже заплясали ярко-голубые, с оранжевой каймой, всполохи, стелясь над самой поверхностью, нервно подрагивая и колыхаясь от малейшего движения воздуха. Красивое сочетание цветов, красивое и завораживающие зрелище, но Рудольф любовался им недолго. Быстро накрыл эту стопку второй, пустой, чтобы потушить пламя и собрать выделяющиеся при горении спиртовые пары. Осторожно, стараясь не разлить дорогущий абсент на потеху публике, крепко сжал обе стопки, обжигая пальцы о нагретое стекло, и перевернул. Несколько капель все-таки стекли вниз по запястью, но в целом – манипуляции удались. А сейчас, не медля ни секунды, чтобы не дать выветриться, – вдохнуть вьющиеся алкогольные испарения с резким тяжелым запахом, бьющим в голову не хуже иной наркоты. И одним глотком опустошить всю стопку, залпом вливая в себя подогретый напиток.
Абсент обжег ротовую полость, особенно чувствительную слизистую под языком, но не из-за температуры, – из-за крепости. И вместо притворной сладости язык свело сильнейшей полынной горечью, онемело небо, а гортань будто ободрали изнутри наждаком. В нос ударил едкий запах спирта и эфирных масел, рот мгновенно наполнился вязкой слюной, от чего пришлось сглотнуть еще раз. По горлу прокатилась вторая волна горечи, судорожно дернулся кадык, и Рудольф прижал кулак к губам, чтобы не закашляться. Это вам не виски, всего одного глотка хватило, чтобы мозг заволокло колышущейся мутной пеленой, гулко стукнуло в висках, и учащенно забилось сердце, – первые признаки того, что алкоголь начал действовать.
– Лишь бы выебнуться, – припечатал бармен и даже фыркнул для пущей убедительности.
И то верно. Абсент пьют разбавленным, чтобы в полной мере насладиться богатым вкусом входящего в его состав разнотравья. Чтобы как можно дольше не приближаться к той самой грани, за которой приятное помутнение и легкая эйфория перерастут в болезненно-угнетенное состояние сильного опьянения, а потом и в жесточайшее похмелье. А Рудольфу нравилось вплотную подходить к этой грани, балансировать на ней, раз за разом чувствуя, что еще немного – и он сорвется.
– И как оно? – любопытство пересилило, и администратор все-таки покинул служебное помещение, становясь за стойку напротив Рудольфа.
Ему было от силы лет двадцать пять, этому забавному пареньку с круглой румяной физиономией и коротким ежиком темных волос. Видимо, он только-только закончил какой-нибудь местный завалящий университет и устроился на первую в своей жизни работу – судя по идеально отглаженной белой рубашке со стрелками на рукавах.
Как оно?
Легко. Как будто мозг погружается в липкую амортизирующую жидкость и плывет в ней, слегка покачиваясь, а по всему телу постепенно разливается приятная томная тяжесть. Реальность все еще осознается в полной мере, это не искаженный наркотический трип, но окружающий черно-серый мир будто подкрашивается мягкими пастельными тонами, и кажется таким естественным – наконец просто позволить себе расслабиться. Никакими словами не описать этого ощущения долгожданного спокойствия и безмятежности.
– Хочешь сам попробовать?
– Мне нельзя пить, пока я на смене.
– А когда она заканчивается?
И Рудольф, вопреки своей обычной нервозности, улыбается дружелюбно и почти ласково. У него впереди – еще целая ночь, почти до рассвета, а в его распоряжении – весь бар. И вопрос стоит скорее не в том, чтобы у него хватило денег на местный алкоголь, а в том, чтобы хватило алкоголя.
Чем больше выпито – тем длиннее становится цепь, на которой он держит самого себя. Более расслабленными и свободными – движения, более размеренной – речь. Он уже не огрызается, когда его просят поделиться еще каким-нибудь мудреным рецептом, а становится за стойку, с молчаливого одобрения администратора, смотрящего на него с неподдельным восхищением. И на ходу вспоминает, что, с чем и в каком порядке нужно смешивать, сам регулярно прикладываясь к бутылке. Только спиртное способно подарить ему это восхитительное чувство того, что сейчас все – правильно. На своих местах. И он тоже – на своем месте.
Абсент с жженым сахаром и водой, абсент с газировкой, абсент с корицей и цитрусовым соком, абсент с шампанским и водкой... или даже абсент с молоком и виски. Сам Рудольф к подобным смесям не притрагивается, ему хватило их в юности, когда один из приятелей, завсегдатай самых дорогих ночных клубов Вены, старательно таскал его с собой и спаивал всяческой дрянью. О нет. Эти эффектные в приготовлении, но совершенно невыносимые на вкус коктейли предназначены для зевак, которые нет-нет, да и подползут к стойке. Перед ними сейчас – что-то вроде бесплатного представления.
Рудольф пьян, Рудольфу все равно. Неоспоримое правило: не больше ста граммов абсента за вечер, иначе не то что Зеленая фея – зеленый Франц Иосиф с крылышками примерещится. Но кто мешает догоняться чем-нибудь еще? Вискарь в этой забегаловке хоть и дешевый, но тоже весьма неплох.
Поэтому к концу ночи Рудольф на ногах держался уже скорее на автопилоте. Хотя все же старался не шататься и не спотыкаться обо все подряд – как-то не очень хорошо бы вышло, если бы уже при знакомстве он показал себя последним алкашом. У него даже получилось самостоятельно вызвать такси и выбраться на улицу. Подышать свежими выхлопными газами, как он сам выразился, а заодно не мешать закрываться.
До рассвета еще около часа, точнее сказать сложно – небо затянуто смогом, кажущимся не желто-серым, а грязно-сизым, почти черным в отражении скопившихся в выбоинах асфальта глянцевых луж, – все из-за светящихся рекламных вывесок, коих даже в спальных районах предостаточно. Все нижние этажи обросли тусклыми мигающими панелями, кое-как приляпанными тут и там, хаотично наползающими друг на друга. Здесь почти нет ночных заведений, за исключением баров и некоторых мастерских, но вывески и витрины все равно горят круглыми сутками, привлекая внимание случайных прохожих.
Тут они и вправду – случайные. В центре города жизнь не останавливается и даже не замедляется ни на мгновение. Большинство организаций работают в три смены, чтобы не терять ни единой крохотной толики времени, этого самого драгоценного ресурса. Десятки тысяч людей снуют туда-сюда, со службы и на службу, домой и из дома, к своим друзьям, к любовникам и любовницам, на деловые встречи и неформальные вечеринки; все они куда-то спешат, что-то делают, о чем-то думают, все они – живут. Каждая секунда, каждый отдельно взятый момент времени пресыщен этой жизнью настолько, что становится неотличим от другого, это бесконечный поток из множества идентичных друг другу повторений. Исполняемая программа микроконтроллера, задающая комбинацию пикселей на циферблате коммуникатора или мониторе компьютера – вот и вся разница.
Но здесь, на самой западной окраине Фриденсштадта, на окраине цивилизованного мира, как любил говорить Штефан, еще можно было уловить тот самый момент, всего одно короткое мгновение, границу между днем прошедшим и днем грядущим, – хоть и приходится он на три-четыре часа утра. Когда все замирает. И падает на город из ночи тишина, как пауза между ударами сердца, как темнота между морганиями. Застыли офисы с достающими до земли затемненными стеклами. Скоро они вновь начнут осторожно перешептываться нулями и единицами по оптоволоконным сетям, но прямо сейчас они успокоились. Опустели бары и клубы, остались липкие и помятые от ночного веселья танцполы, хотя огни все еще кружатся и мерцают. Даже машины на улицах рассеялись, даже они сдерживаются этим моментом, пойманные в ловушки светофора, который одновременно повсюду зажигает красный свет, сотни ног покоятся на педалях газа, сотни пар глаз сфокусировались на светофорных столбах, все ждут желтого, все ждут зеленого. Это кратчайшая из пауз, и эта пауза так легко прерывается. Хлопнувшая дверь, сирена чьей-то машины, легкий отголосок музыки в полумиле отсюда, и вот уже город снова в движении, завтра уже здесь.
Будто щелкнула массивная проржавевшая стрелка на старых, еще механических часах, стоявших в родительской гостиной – и никогда не работавших. Будто прямо сейчас, в промежутке между «вчера» и «завтра» наконец можно поймать за хвост всегда ускользающее «сегодня». Рудольфу кажется, что в это же мгновение внутри него тоже что-то переключается.
Три, два, один.
Щелчок.
* * *
В почти полной темноте спальни светящиеся красные цифры на ЖК-табло кажутся слишком яркими, даже глаза режет. Но Рудольф смотрит на них не отрываясь, пока наконец постепенно не привыкает. Половина четвертого утра. Хреново...
Это было своего рода развлечением – восстанавливать в памяти события прошедшей ночи по косвенным намекам, не очевидным постороннему. Вот например, поглядев сразу после пробуждения на электронные часы, можно было с почти стопроцентной точностью вспомнить, с кем эта самая ночь была. Если часы показывают часов восемь утра, а под боком, на другом конце широченной мягкой кровати, лежит невнятный ворох из одеял и подушек, – значит, товарищем по попойке был Тобиас. Ему на смену в свою забегаловку надо только вечером, поэтому он и дрыхнет допоздна. А вот Лотта в это же время уже собиралась на работу – вовсю шуршала в ванной и гремела на кухне пустыми полками, в тщетных поисках чего-то кроме алкоголя и позавчерашнего хлеба.
Или...
Впрочем, в такую рань все нормальные люди спят и видят десятый сон, поэтому Рудольфу приходится напрячь остатки безнадежно пропитых мозгов, чтобы вспомнить, с кем он все-таки вчера вечером встречался. И почему, невзирая на количество употребленного спиртного, сейчас он чувствует себя до безобразия бодрым и здоровым. В четыре утра, ага. Убиться берцем...
– Фи. Как же от тебя разит... – Лотта ворчала каждый раз, упорно не желая мириться с мыслью, что сын ее обожаемого шефа ни в малейшей степени не соответствует светлому образу своего божественного родителя.
И негодующе морщила припудренный носик, когда Рудольф в ответ на ее возмущения улыбался до ушей и пытался обнять. У девочки, увы, совсем не получалось быть стервой, хоть она и прилагала к этому неимоверные усилия – куда большие, чем к своим непосредственным рабочим обязанностям. Вот только настоящая стерва быстро бы смекнула, что с этим оболтусом ей ловить нечего, а Лотта все еще надеялась на какой-то профит и стоически терпела сонное похмельное чудовище по утрам, наивно полагая, что что-то еще может измениться.
Дура.
Это и есть самый настоящий алкоголизм – когда спиртное становится неотъемлемой (и очень важной) частью тех или иных ритуалов. Рудольф уже привык пить почти каждую ночь, которую он проводит не в одиночестве. И свои привычки менять не собирается. Слишком уж ему это... подходит. Когда пьян – в голове нет ничего лишнего, ненужного, нет ничего, что мешает просто наслаждаться процессом. И секс в нетрезвом виде превращается в почти чистую физику, когда есть только ощущения, есть тяжесть чужого тела, тепло прикосновений, есть нежность или настойчивость. В таком состоянии особенно ясно осознаешь – ну как можно любить того, с кем ты просто спишь?
– Красивая вещица.
Тобиас взирал с нескрываемым восхищением на все, выходящее за рамки привычного быта удаленного спального района и замызганной забегаловки. Щенячий восторг у него вызывали зеркальные фасады высоток, поддельные парки и велосипедные дорожки на крышах торговых центров, просторные многокомнатные квартиры, и наконец – даже сам Рудольф, как единственное звено, связывающее его с этим великолепным миром.
Сейчас его внимание привлек золоченый портсигар, который Рудольф кое-как отыскал в недрах своего стола и теперь машинально крутил в руках.
Портсигар был старым, кое-где виднелись небольшие царапины и вмятины, но в целом, издалека, все еще выглядел представительно. Если не открывать и не присматриваться к разнокалиберным дешевым сигаретам, настрелянным по знакомым.
– Богатая любовница подарила?
– Жена, – Рудольф только фыркнул, стараясь сохранять на лице выражение убийственной серьезности.
– У тебя есть жена? – Тобиас округлил глаза, пытаясь понять, разыгрывают его или все-таки нет.
– Конечно. Жена, трое детей и своя квартира в кондоминиуме.
И они оба рассмеялись, слишком хорошо представляя абсурдность такой ситуации.
Ненавидеть – тоже нельзя. Никаких лишних эмоций, никаких чувств. Только голая физика.
Только руки, обнимающие за шею и вцепляющиеся в плечи. Изящные и тонкие, с аккуратными наманикюренными ноготками, унизанные кольцами, или наоборот – крупные, широкие, на подушечках пальцев грубоватые и слегка шершавые. Только шумное прерывистое дыхание и стоны под ухом, охрипший голос, высокий или низкий. Только тепло человеческого тела, прижимающегося и вжимающего, льнущего и давящего, гибкого, сильного, живого. Только ощущение того, что и сам – живой.
И даже не столь важно, кто перед ним. Рудольф еще шутит, что он пиздец какой привередливый, ведь может же себе позволить, но на самом деле – не так уж он разборчив. У него тоже есть свои принципы и кое-какие предпочтения, но в целом... Было бы куда или чем, да мало-мальски приемлемые внешние данные в довесок, да хорошая выпивка, – и все остальное становится несущественным. Даже половая принадлежность – помилуйте, вот уж тут-то какая разница? Физиология? К чему себя ограничивать, когда можно легко подстроиться, научиться получать удовольствие любым доступным способом – это дело наживное, достаточно просто послать подальше все предрассудки. Эмоции? Пара-тройка стаканов виски или коньяка, липкая алкогольная дымка, обволакивающая мозг, – и они уже не представляют такой проблемы. Мораль? Да насрать на мораль, ее выдумали те, кто не может забыться, не может отпустить свое сознание хотя бы такой ценой. Рудольф может. И хер его кто за это осудит. Это исключительно его дело. Он спит с тем, с кем хочет, – и кого хочет.
– Как они тебе не мешают...
Лотта была слишком поглощена своим сверхважным делом – она красиво лежала, расправив по подушке крашеные светлые волосы и приличия ради закинув одну ногу на другую. Вопроса она даже не услышала, продолжая поглаживать Рудольфа по щеке тыльной стороной ладони. И регулярно задевая чем-то острым, скорее всего – ограненным камнем в каком-то из своих бесчисленных колец. Возможно даже, в обручальном – расцарапать этой вещицей любовнику всю морду было бы донельзя символично.
Лотта любила украшения и не снимала их, кажется, никогда. Без нижнего белья она и то показывалась куда более охотно, чем без своих побрякушек. Ее коллекция самого разношерстного драгоценного барахла постоянно пополнялась подарками от друзей и ухажеров, рискуя переплюнуть убранство какой-нибудь средневековой местечковой герцогини. А Рудольф старательно потакал этой прихоти. В самом деле, почему бы и не сделать человеку приятное? Ему же не сложно.
– Я говорю, как тебе самой-то не мешает?
Тоненькие пальцы музыкантши (но не секретаря) были унизаны кольцами, в ушах – серьги, на шее – крестик на длинной цепочке. Всего-навсего серебряный, но дешевизна металла с лихвой компенсировалась сложностью дизайна и тщательной проработкой сложного рельефного узора, очень точно имитировавшего все текстуры. Рудольф даже залюбовался, рассматривая мелкие детали – пока Лотта не перебралась на него верхом, отчего крестик очутился в опасной близости от его собственного носа.
– Мешает? – она удивленно округлила глаза и наклонилась ниже. Красивое было зрелище, черт возьми. Если бы не эта побрякушка, лезшая в лицо самым непотребным образом и портившая всю романтику.
– Ага. Болтается тут, – Рудольф аккуратно подцепил крест двумя пальцами. – Может, хотя бы сейчас снимешь?
– Нельзя. Это грех, – припечатала Лотта, сразу же состроив такое серьезное лицо – ни дать ни взять учительница в начальной школе.
И еще минут пять распиналась про то, какая она правильная верующая католичка, и как соблюдает все-все церковные законы. А Рудольф внимательно слушал и кивал с умным видом, косясь на ее грудь в двадцати сантиметрах от своего лица. И думал о том, что ее муж определенно оценил бы такую пламенную, а главное – искреннюю речь.
Хотя это волнует его в последнюю очередь. Ему – наплевать.
Рудольф не подписывался быть блюстителем ничьей нравственности, чужой – в особенности. Пусть сами разбираются со своими грешками. Он тут вообще никоим боком не завязан. В конце концов... ему же и предложили.
Это слишком заманчиво, чтобы отказываться. Да и зачем? Аморально? Неправильно? Подло? По отношению к кому? Рудольф не обманывается сам и не обманывает тех, кому не посчастливилось с ним связаться. Он не обещает любви до гроба, верности, обожания и золотых гор (хотя какие-то крохи от последнего пункта им все же удается урвать), он слишком сильно пьян для таких обещаний. Он честен в своих желаниях настолько, насколько это в принципе возможно, он никого ни к чему не принуждает и никому не врет. А уж если кто-то ожидает от него большего – это не его проблема, это проблема того, кто ожидает.
Ему нравится – и это единственная причина. Так он говорит и Лотте, и Тобиасу, и тем, кто был до них, и тем, кто будет после. Так он говорит самому себе.
За задраенным наглухо тройным стеклопакетом – тишина, слышно только мерное свистящее дыхание. И поэтому хлопок пластиковый крышечки флакона с таблетками прозвучал как выстрел.
Рудольф поспешно, даже слишком, захлопнул флакон и швырнул его обратно в ящик. Но таблетки-то остались у него в ладони, их не спрячешь. Он вздохнул, мысленно обругал себя идиотом и, уже не скрываясь, привычным жестом закинул их в рот. Два маленьких плоских кругляшка неприятно царапнули гортань и, судя по ощущениям, застряли где-то в горле. Пришлось судорожно сглотнуть, потом еще раз, для верности стукнув себя кулаком чуть выше ключиц, пока наконец помеха не исчезла.
– То есть, воду ты не пьешь из принципа? Только жидкости, крепостью не меньше сорока градусов?
– Тридцати пяти, – машинально поправил Рудольф. – Кстати, ягерь в холодильнике еще остался. Будешь?
Тобиас не пил по утрам, да и вообще не пил ничего, кроме вина и слабеньких коктейлей, но сейчас Рудольф был готов нести любую чушь, лишь бы увести разговор подальше от тубы из жесткого пластика, на треть заполненной спасительными таблетками. Еще не хватало объяснять, какие лекарства он пьет и почему.
– А что за таблетки?
Чертова любознательность этого коротышки, свято уверенного в том, что ему все-все расскажут и покажут, и вообще – бесплатную экскурсию устроят. Меньше всего на свете Рудольфу хотелось сознаваться в том, что если он не наглотается с утра пораньше этих таблеток – через полчаса сляжет с такой мигренью, что любое похмелье раем земным покажется. Тобиас ведь дурень, непременно полезет с расспросами, советами, да и вообще начнет беспокойно квохтать с энтузиазмом молодой мамаши.
Поэтому Рудольф только неопределенно махнул рукой, надеясь, что от него отстанут, и повернулся спиной.
– Ааа... – многозначительно протянули откуда-то сзади после минутного молчания. Ему показалось, или тон сменился с обеспокоенного, на какой-то заговорщицкий? – Понял. А ты на чем?
Смысл вопроса дошел не сразу, а как дошел – Рудольф не сдержал улыбку. Потрясающая способность к экстрасенсорике и выводам на пустом месте. Ну правда, о чем же еще можно подумать, видя человека с таблетками?
Это было бы и в самом деле смешно, если б не было так грустно.
Все логично до содрогания. Все правильно. Рудольф не работает, много пьет и спит с кем попало, – так почему бы до кучи ему еще и не быть наркоманом? Опустим мелкие незначительные «но», в духе того, что в запои-то он не уходит, да и трахает все-таки не все, что движется, – их с лихвой перевешивает другое «но» под названием «медикаментозная наркомания». Волшебные таблеточки, избавляющие от мигрени и дарующие обманчивое облегчение. Десцидол.
Рудольф зевает и все-таки поворачивается на бок – но спиной к тому, кто лежит рядом с ним. Пусть эта маленькая интрига продержится максимум – до утра, минимум – до просветления в убитой алкоголем и недосыпом памяти. В конце концов, ему и правда совершенно все равно, кто сегодня покинет его квартиру.
* * *
У Рудольфа в руках – туба из полупрозрачного оранжевого пластика, наполненная белыми кругляшками таблеток, у Штефана – внушительная пачка помятых истрепанных купюр, перехваченная пластиковым хомутом. Они пока еще не успели ничего убрать в карман или в кошелек, поэтому сейчас, именно в эту минуту, наглядно видно – какая настоящая цена у их дружбы.
Тридцать десятиевровых банкнот.
– А еще мельче у тебя не было? – проворчал Штефан с досадой, кое-как запихивая деньги в портмоне. – И вообще, что за каменный век – наличка вместо чека? Руди, я тебя не узнаю.
Мимо шустро просеменила молоденькая провизорша, стрельнула глазками на шефа и пошуршала дальше по длинному коридору аптечного склада. Персонал уже привык к регулярным визитам странного приятеля их странного директора, никто не возмущался, не шипел на «постороннего и без халата», а даже наоборот – регулярно покушались утащить его в комнату отдыха напоить чаем и откормить печеньками, пока «наш ужасный герр Рац вас не заметил». Штефан на такие заявления картинно страдал, причем настолько убедительно, что в конечном счете и сам становился жертвой сердобольных теток-фармацевтов. И уже страдал по-настоящему, уныло пережевывая какую-нибудь до одури сладкую субстанцию.
И все было до тошноты мило и прекрасно. Вплоть до того момента, когда они, не сговариваясь, одновременно не лезли в карманы.
– Отъебись, – беззлобно отмахнулся Рудольф, убирая наконец тубу с глаз долой, – и тем самым снова возвращая на законное место иллюзию почти нормальной человеческой дружбы.
У него это выходило отлично. Куда лучше, чем у всех тех людей, кто так же отдавал Штефану свои деньги в обмен на таблетки или порошки. Обычно – они-то как раз и покупали иллюзии, а не создавали их сами. Да впрочем, и Рудольф – не просто наркоман, по крайне мере, не в привычном понимании этого слова.
А в каком тогда, Руди? Зачем тебе эти маленькие белые кругляшки, упакованные в трехслойный матовый пластик с плотно закрывающейся крышкой?
– Может, расскажешь?
Рудольф морщится и трет висок кончиками пальцев, а потом падает на диван, неуклюже толкнув Штефана коленом. Молчит. Отводит взгляд. Он очень редко говорит о своих проблемах, причем чем серьезнее проблема – тем меньше вероятность, что он о ней расскажет. Каждый раз приходится вытягивать клещами чуть ли не по одному слову. Но Штефану хватает терпения и настырности, и Рудольф наконец сдается.
– А то ты мою семейку не знаешь, – неохотно отмахивается он, стараясь казаться равнодушным. Дескать, ну чего ты пристал с такой ерундой, меня вот она совершенно не волнует. – Сестра заявила, что если ее не будут отпускать к какому-то там ее парню с ночевкой, она вообще из дома уйдет. Отец орет, что это она глядя на меня такое удумала. Мать сначала молчала, а потом отвела меня в сторонку и попросила «повлиять на девочку».
Рудольф говорит что-то еще, нехотя, процеживая фразы сквозь зубы, а Штефан понимающе ухмыляется. Чету Габсбургов он вживую видел пару раз, и то мельком, но запомнил хорошо. Люди, в каждом своем слове и в каждом жесте, одним только своим существованием служащие живым укором для окружающих. Того и гляди начнут упрекать тебя в том, что ты тут весь такой несовершенный ходишь, что-то там суетишься, маячишь перед глазами. И вообще – во всех их бедах, начиная с самого рождения, виноват именно ты.
Тут поневоле взвоешь.
– Заебало, – лаконично выдыхает Рудольф, и откидывается на спинку дивана, устало прикрывая глаза.
– Еще бы не, – ухмыляется Штефан и приободряюще хлопает его по плечу со всей дури, а потом ржет, когда Рудольф едва не слетает на пол от неожиданности. – Ладно, забей ты на них. Хочешь выпить?
Причины бывают разные.
Кто-то хочет забыться. Отрешиться от окружающей действительности, слишком жестокой, слишком тоскливой или просто слишком безрадостной. От равнодушия тех, кто рядом, от их постоянных упреков и обвинений, – что бы ты ни делал, как бы ни старался им угодить. Многие люди не выдерживают постоянной грызни за выживание, они готовы сдаться и упасть на самое дно, и наркотики в их случае – единственное спасение. Они дают обманчиво-сладкую надежду на то, что все может быть хорошо. Вот же он, этот дивный прекрасный мир, он существует, он видим и слышим, и почти осязаем. Значит, надо поднажать еще чуть-чуть, надо не останавливаться и идти дальше. Тогда наркотическая фантазия станет реальностью. Ну или заменит реальность – какая, впрочем, разница?
– Не дыми в моей машине.
В этом отношении Рудольф непреклонен. Тут достаточно просто вытащить из кармана пальто сигаретную пачку, чтобы неиллюзорно огрести по шее. А рука у него тяжелая.
– Ладно-ладно, – Штефан прячет сигареты обратно и примирительно поднимает ладони вверх, нарочно демонстрируя, что заныкать ничего не успел. – Зануда ты, Руди.
– А ты – кретин безмозглый, – парирует Рудольф. Не будь он сейчас за рулем – точно попытался бы съездить милому другу по носу. – Да девяносто процентов курильщиков мечтают оказаться на твоем месте, чтобы позволить себе покупать дорогой элитный табак. Заказывать какие-нибудь сигары премиум-класса из-за границы, которые выпускаются ограниченным тиражом и только для узкого круга клиентов.
Штефан и правда может себе это позволить. Он не так уж и богат, не настолько, каким пытается казаться, по крайне мере, до тех же Габсбургов ему далеко. Но связей у него хватает. А связи... связями можно сделать гораздо больше, чем просто деньгами.
– ... А ты куришь какое-то дерьмо. Да они воняют так, что их можно вместо химического оружия использовать!
Рудольф так может возмущаться еще долго. Кажется, начал перенимать чудесные привычки самого Штефана. Черт, неужели со стороны это настолько уебищно выглядит?
Но закончится его тирада неизменно одним и тем же.
– Дай закурить, а?
У каждого – своя причина.
Кто-то, особенно подростки, следуют примеру сверстников и друзей. Как это принято говорить: «Связываются с плохой компанией». В самом деле, человеку с гибкой и неустойчивой психикой не так-то просто пойти против большинства. Первая сигарета. Первая бутылка пива, а то и чего-нибудь покрепче. Первая самокрутка с марихуаной. Когда все вокруг, все твои приятели и даже приятели приятелей уже – да, а ты – еще нет, как тут не поддаться? Как выстоять против насмешек и унижений, ведь они такие смелые и сильные, им доступен целый другой мир, в который ты пока вступить боишься? Или же – как не поддаться искушению стать первым среди таких же, как ты, неудачников, стать круче в их глазах, хоть в чем-то, но повести за собой других? Связаться с плохой компанией. Основать плохую компанию.
– А он очень даже ничего, – хмыкает Рудольф, вертя в руках початую бутылку сливового шнапса и уже порядком расфокусированным взглядом изучая этикетку.
Штефан самодовольно лыбится, дескать – ну это же я выбирал! И уже в который раз думает, как же ему повезло с таким сговорчивым другом. Достаточно просто притащить бутылку чего-нибудь крепкого алкогольного – и Рудольф из ебнутого невротика моментально станет благодушным и относительно покладистым, да и вообще все что угодно для него сделает. А уж если это «крепкое алкогольное» еще и стоит прилично – вовсе продастся с потрохами.
– Ну вот, а ты мне все заливал, что шнапс не любишь, – Штефан доволен, как слон, и почти снисходительно ухмыляется в усы. – Пьянчужка.
– Мало ли что я там заливал. Такого вот, например, я еще не пробовал.
Тысячи, десятки тысяч причин.
Кто-то банально жаждет новых ощущений. Любопытство – страшная сила, знаете ли, оно порой подстегивает людей совершать такие поступки, на какие они никогда бы не пошли ни под чужим давлением, ни от отчаяния. Потому что рано или поздно собственная жизнь, какой бы сытой и счастливой она ни была, становится слишком предсказуемой. И человек тянется к неизведанному. К новым впечатлениям, к новым эмоциям, более ярким и острым. Но съездить в другую страну или попробовать экзотическое блюдо – это одно. А как насчет – открыть новые возможности собственного мозга? Не сходя с места, не прикладывая никаких значительных усилий, просто разжевать таблетку или ввести инъекцию, – и погрузиться в ощущения, которых ранее и представить себе не мог?
Каждый человек зависит от чего-то, что делает его хотя бы немного счастливее. Это могут быть деньги, вещи, химические соединения, вроде алкоголя или наркотиков, это могут быть другие люди.
– Воды принести, убогонький? – елейным голосом интересуется Штефан каждый раз, когда Рудольф при нем закидывается таблетками, а потом кашляет и стучит себя по груди, тяжело оседая на стул, на кушетку, а то и вовсе – прямо на пол.
– Нахуй иди, – привычно огрызается Рудольф, но в глаза при этом не смотрит.
Потому что это – его слабость. Его зависимость. Уж Штефан-то в этом разбирается.
Десцидол не дает ему ничего. Ни ощущения легкости и вседозволенности, ни мимолетного иллюзорного счастья, ни цветастого галлюциногенного бреда. Десцидол имеет кучу побочных эффектов, от повышенной нервной возбудимости до галлюцинаций и ломки при прекращении приема. Десцидол вызывает привыкание.
Это – цена за то, что десцидол купирует приступы мигрени. И не более.
Рудольф зависит от того, что не делает его несчастнее. Даже тут этот придурок ухитрился выебнуться.
* * *
Грязно-белая пена лениво обвивается вокруг опор моста, колышется, ударяясь о бетонную преграду, – и разлетается мелкими хлопьями. С такой высоты вода внизу и правда кажется черной, и Штефан понапрасну всматривается в ее толщу, пытаясь разглядеть хоть что-то под глянцевато поблескивающей поверхностью.
Хотя сейчас он уже даже не пытается. Просто стоит и смотрит на мерные, однообразные покачивания волн. Верно говорят – течение воды будто гипнотизирует и вводит в транс. Она плещется где-то далеко внизу, но в ушах все равно стоит мерный убаюкивающий шум, в котором гул оживленной дороги тонет и вязнет, будто в вате. А перед глазами – только непроницаемая черная глубина.
На долю секунды, на какое-то мгновение Штефан теряет бдительность. Понимает это, когда уже поздно. Когда прямо за своей спиной слышит чье-то дыхание, чувствует, как оно касается полоски кожи над воротником пальто. Он даже испугаться не успевает. Штефан оборачивается резко, слишком резко, рискуя выдать свои эмоции, – и видит всего-навсего Рудольфа.
– Ты меня так до инфаркта доведешь, изверг! У меня ж сердце слабое!
В темноте, на фоне яркой неоновой рекламы, лицо Рудольфа кажется блеклым и бесцветным, землистым, как со старого черно-белого снимка. А глаза и вовсе – абсолютно серые, без малейшей примеси голубого или зеленого, как у большинства людей. Эталонный серый цвет, очень темный, практически черный, а поверх – глянцевая маслянистая пленка, подернутая белыми бликами. Как будто на поверхности воды. Той самой, воды из-под атомного реактора после его охлаждения – такой же вязкой и тяжелой.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Дорогое солнышко, Kristenlain! Поздравляем с днем рождения от нашего малофункционирующего, но очень даже живого сообщества) С радостью и теплотой наблюдаем с сэром Заместителем за каждым вашим новым рисунком, желаем от всей души вдохновения, радости и большого количества прекрасных японцев И такой же океан щастья (не побоюсь этого слова), сколько его у Широты, когда он тискает щеночков~
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
Из серии "мы отыщем знакомые рожи родных идиотов везде" или "случайный скрин как идеальная иллюстрация к упоротому недо-фандому" или "Такаразука слишком прекрасна, чтобы не, а на Тодороки вообще молиться надо"
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Название: Обещания Автор:little.shiver Фандом: I am machine Персонажи: Штефан Рац Размер: драббл Категория: джен Рейтинг: G Жанр: «лучше бы автор не, но не» Посвящение: бессовестной сволочи, которая не пускает меня к морю со словами «Пока не напишешь — никуда не пойдешь», люблю вас, изверг
Читать дальшеИменно так это и начинается: ты заставляешь себя встать с кровати.
Ты поначалу вообще заставляешь себя все: дышать, спать, есть, куда-то ходить, чтобы были минимальные деньги на аренду и, опять же, еду (которую ты все-таки в себя впихиваешь), но самое худшее — что-то мыть.
Уборка, по идее, не должна бы быть для тебя такой уж проблемой, ты же из детского дома. Но в этом-то и проблема: если кто-то очень долгое время к чему-то тебя приучает, то постепенно ты поддаешься. И считаешь это чем-то вроде врожденного (на крайний случай — старательно привитого), ан нет.
Стоит твоей системе ценностей пошатнуться всего единожды, как вдруг оказывается, что ты, вообще-то, не любишь сосиски в яичнице — у них противная оболочка, которая и пережевывается-то с трудом, что ты не такой уж и чистюля — грязные чашки повсюду тебя напрягают не столько фактом своего существования, сколько вероятностью появления в квартире нежелательной живности.
И это только начало.
Ты ненавидишь щетину и гладить вещи, ты ненавидишь идеально ровные края пледа, которым застелена твоя кровать, ты ненавидишь белесый свет лампочек, и когда все вообще до безобразия ярко. Ты ненавидишь апельсиновый сок, с которым мешал половину коктейлей в своей жизни.
Но ты не знаешь, чего же ты тогда хочешь на самом деле.
Это пресловутое «на самом деле» день и ночь крутится в твоей голове, заставляет подниматься с кровати и жевать безвкусные овощи из упаковки с пингвином. Пингвин и синтетические овощи, они серьезно?
Ты не доедаешь эту порцию. Впервые выбрасываешь еду в мусор. И, хоть кошки и скребутся на твоей душе сильнее, чем когда-либо, ты чувствуешь — вот оно. Началось.
На следующий день ты покупаешь пальто. Оно не мнется, стоит бешеных денег и вообще-то совершенно тебе не по карману. Но оно сидит идеально, и ты впервые перестаешь чувствовать себя заморышем из детсткого дома. Ты впервые чувствуешь себя Штефаном. Через пару лет таких вещей в твоем гардеробе уже не счесть. А гладят их исключительно чужие люди в химчистке с тринадцатого этажа.
Еще через пару месяцев ты покупаешь носки в ярко-красный зонтик и улыбаешься продавцу как идиот.
Но идиот, который на самом деле счастлив.
В списке твоих обещаний самому себе теперь главный пункт — быть счастливым.
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
Стоило на третий раз перечитывать «До победного конца», чтобы понять, почему с самого начала мой мозг так упорно спотыкался на фразе «Все его бывшие друзья мертвы, а Рудольф пока что выглядит до безобразия живым». Ну и да. Каким образом мое «я просто хотел заткнуть дыры в сюжете» (причина, по которой я в свое время и придумал Штефана) переросло в вот это вот все – я не знаю.
Название: Сны, в которых я оживаю. (полагаю, отсылка очевидна) Автор: Shax Фандом: «Я пробил дно и, фактически, придумал целый фандом. Бля». Персонажи: Штефан Рац/мозг Штефана Раца, Рудольф Габсбург (спойлерили нет) Размер: мини. НАКАНЕЦ-ТА! Категория: слэш Рейтинг: недо-R. Очень сильно недо-R. Настолько недо, что в жопу этот ваш рейтинг. Жанр: таки немного АУ (насколько это в принципе применимо к фандому, основанному на альтернативах), мозгоклюйство, рефлексия. НУЖНО БОЛЬШЕ РЕФЛЕКСИИ. Краткое содержание: «В конце концов, это – и есть то, что Штефан заслужил». Примечание: Я продолжаю активно эксплуатировать символику алкогольных напитков.
Посвящение: самому преданному обожателю герра Штефана Раца. Короче, вы знаете, кого винить в том, что я уже столько настрочил про эту усатую скотину.
The battle you picked was so one-sided Now depending on me the one you invited Beg, plead, scream For redemption, for forgiveness Beg, plead, scream Sorry I'm not listening (c) 10 Years – Russian roulette
Совести у Штефана Раца нет и быть не может. Такая, с позволения сказать, функция в сложной архитектуре его мозга попросту не была предусмотрена еще на этапе проектирования. Вернее сказать – была полностью исключена, еще и система безопасности расстаралась, понаставила заглушек, чтобы даже намеки на эту гадость не смогли просочиться.
– Нет, и вот как тебе не стыдно?
Рудольф на совесть похож чуть меньше, чем ничуть. Помилуйте, ну где это бестолковое создание, не отягощенное ни умом, ни хотя бы строгими моральными принципами, и где совесть? Чушь какая-то. Но вот мозг выедать он умел так мастерски, что любой зануда-проповедник из церковно-приходской школы сдох бы от зависти. Уж чего-чего, а доебчивости ему не занимать.
– Ты знал, что я к тебе приду? – забавно было наблюдать, как он пытался казаться самоуверенным нахалом, без спроса разваливающимся в чужом кресле. То есть, морда-то наглая, но взгляд все равно нервно бегал по сторонам, а все тело заметно напрягалось, будто в ожидании, что его сейчас метлой согнать попытаются. – Знал. И где моя выпивка?
Штефан театрально всплеснул руками и изобразил на своем лице глубочайшее раскаяние. Со всей возможной убедительностью – Мария Магдалина просто нервно курит в сторонке.
– Любезный друг мой, даже не знаю, как выразить все то сожаление, которым преисполнено сейчас мое бедное сердце! Я готов денно и нощно возносить благодарности небесам за то, что они послали мне такого великодушного товарища, прощающего мне все мои прегрешения! – он кашлянул и подтолкнул по столу в сторону Рудольфа бутылку джина. – А теперь прекращай выебываться и пей то, что дают.
Они могли переругиваться и состязаться в остроумии хоть целую вечность. Это как... константа. То, без чего привычный уклад мироздания если и не рухнет, то пошатнется основательно. Так обоим было проще сохранять хоть какую-то дистанцию, грубоватыми подколками напоминая: я всегда буду только рад сказать тебе какую-нибудь гадость. Я не на твоей стороне. Я не поддержу и не помогу, я буду зло высмеиваться каждую твою оплошность. Я тебе не друг. Со мной всегда будь начеку. Не доверяй мне. Не поворачивайся спиной. Не подставляйся.
Наверное, это здорово – когда рядом с тобой есть человек, в присутствии которого можно выдохнуть и расслабиться, побыть самим собой, не опасаясь, что в спину воткнут нож.
Наверное.
– Иди в жопу со своим джином, – Рудольф поморщился, но все-таки плеснул себе в стакан, совсем чуть-чуть, чтобы можно было выпить парой глотков.
Наверное. И все же – нет.
Штефану такие люди совершенно точно не нужны. Более того – с некоторых пор он пришел к мысли, что в них не просто нет никакой необходимости – необходимость есть в том, чтобы их ни в коем случае не было.
От обилия множественных «не» голова начинает идти кругом. Но – иначе никак. Лучше перестраховаться, лучше лишний раз проявить осторожность, возможно излишнюю, – зато исключить все возможности для предательства. Окружить себя глухой непроницаемой стеной. Крохотные кусочки бдительности и недоверия сворачиваются в звенья предосторожностей, скручиваются в цепи, укладываются гексагональными ячейками. Ячейки соединяются в прочный купол и обрастают снаружи тонкой полупрозрачной пленкой лицемерия, создающей иллюзию такой фальшивой, но такой прекрасной дружбы. Или любви.
Этот купол требует постоянного косметического ремонта: тут подлатать, там поправить, здесь аккуратно подкрасить, чтобы не было видно потертостей на идеально ровной глянцевой поверхности.
Иногда даже – ремонта капитального. Заделывания брешей, пробитых кем-то особенно упорным.
– Горькая мерзость, – фыркнул Рудольф, с преувеличенной сосредоточенностью изучая содержимое своего стакана. Поднял его и просмотрел на просвет, склонив голову набок, слегка поворачивая кисть, чтобы прозрачная жидкость качнулась, и на секунду в ней мелькнул отблеск от потолочной лампы.
Как там бывает в ширпотребных голливудских мелодрамах, претендующих на звание «притчи для умственно отсталых»? Главный злодей, весь такой суровый и прожженный мерзавец, встречает доброго-честного-всепрощающего героя и под натиском тяжелой артиллерии этой самой доброты внезапно обнаруживает, что и сам-то в глубине души белый и пушистый. И все прекрасно, все счастливы, мир-дружба-жвачка.
Вот только Штефан слишком хорошо знает, что в глубине его души – черная плесень. Да и Рудольф – тот еще мудак, а отнюдь не Иисус Христос. И вместе они не похожи на героев сопливой мелодрамы, забавной комедии или даже арт-хауса с высосанным из пальца глубинным смыслом. Их Вселенная – рожденный в тяжелом наркотическом бреду сюрреалистичный трэш, а они полностью ей соответствуют.
В их мире злодей никогда не очаруется добротой и милосердием. Просто один мерзавец заинтересуется совершенно невыносимым идиотизмом мерзавца другого. Потеряет осторожность, обманувшись его притворной бестолковостью. А потом и купится с потрохами – на единожды мелькнувшую тень искренности, такой знакомой и почти забытой, и мгновение это будет настолько кратким, что спустя время поневоле задумаешься – уж не померещилось ли?
– Руди, я тебя не узнаю, – Штефан потянулся за бутылкой, наклоняясь вперед так, чтобы не было видно выражение его лица на этих словах. Разумеется, это вышло у него по чистой случайности. – С каких пор тебя стал волновать вкус алкоголя, а не эффект от него?
– Ты же меня и подсадил на всякий дорогой французский коньяк. Теперь страдай от моих капризов.
Рудольф отставил нетронутый стакан в сторону и со всей свойственной ему грацией цапли-эпилептика перебрался через стол к Штефану на диван. Он теперь часто так садился – рядом, а не напротив, вконец наплевав на любые нормы приличия и вообще само понятие личного пространства. Хотя смешно говорить о приличиях по отношению к человеку, которому ты поставляешь наркоту, с которым пьешь и с которым, наконец, ты спишь, не так ли?
– Иначе б ты совсем без меня пропал, алкаш убогонький.
Штефан все-таки наполнил свой стакан и, повинуясь какому-то порыву, протянул Рудольфу всю бутылку. Тот удивленно вскинул брови, но джин взял, вцепился своей клешней с такой силой, будто хотел раздавить толстое стекло. Ох уж эта его милая привычка хлестать крепкий алкоголь прямо из горла...
– За мою любовь к выпивке, без которой бы ты никогда... – оборвавшись на полуслове, Рудольф хмыкнул и отсалютовал бутылкой. – И просто за меня, такого замечательного.
– И скромного, прям как я, – Штефан не любил тосты, но тут решил подыграть и сам потянулся стаканом, чтобы чисто символически коснуться его краешком бутылки.
Однако, Рудольф и тут решил выебнуться – увернулся и припал губами к горлышку, запрокидывая голову. Сделал несколько больших глотков, будто пил сейчас не сорокаградусный джин, а простую воду, и с хохотом откинулся назад, окончательно привалившись к плечу Штефана всей своей тушкой, совершенно довольный жизнью и самим собой.
– Руди, блять, аккуратнее!
Смешно говорить о приличиях по отношению к тому, кто обманул оказанное ему доверие. Не просто оплошал, не просто сглупил или не подумал, – а целенаправленно предавал на протяжении полутора лет. Подставлял. Подвергал нешуточному риску.
С теми, от кого исходила хотя бы малейшая угроза, у Штефана был разговор короткий – они просто исчезали из его жизни до того, как успели бы навредить. Он рвал с ними все контакты или же первым наносил удар – не столь важно. Он всегда был на шаг впереди.
А как следовало поступить с тем, кто уже предал? Убить? Наверное, это и было самым правильным, единственно правильным решением. Но только Рудольф – вот он. Живой до неприличия, теплый и чертовски тяжелый.
– Убери с меня свои кости, о суповой набор очей моих! – Штефан бесцеремонно ткнул его локтем в бок, пытаясь спихнуть с многострадального плеча, которое этот придурок ухитрился отлежать за пять минут.
Рудольф ойкнул и недовольно поджал губы. Он всегда обижался, когда его называли костлявым или просто чересчур преувеличивали его худобу, причем обижался демонстративно. Например, сейчас он все-таки отлепился от крепкого дружеского плеча и сел относительно прямо, только одну ногу под себя подобрал.
Раньше он редко садился рядом, редко забирался на диван или в кресло с ногами, максимум – просто скрещивал их по-турецки. И еще реже – поворачивался при этом к Штефану лицом, облокачиваясь о широкую спинку и подпирая подбородок кулаком.
– Ты меня ненавидишь.
В голосе – ни тени страха или обиды. Просто равнодушная констатация факта, с легким оттенком снисхождения.
– Бестолочь ты, – в какой момент Штефан решил, что в этой их игре он будет до последнего нянчиться с Рудольфом, терпеливо выслушивая всю ту чушь, что он несет? Давно бы уже стоило послать его нахер и уберечь от растерзания свой единственный мозг.
– Именно так ты всегда и считал.
Раньше у Рудольфа на голове всегда было какое-то жуткое всклокоченное птичье гнездо. Он и сейчас-то – не стригся как минимум пару месяцев и примерно столько же не расчесывал свои патлы, отчего они беспорядочными вихрами свисали на лицо. Но раньше он так не делал – не убирал волосы со лба, зачесывая их назад крупной ладонью в слишком знакомом жесте.
Такой Рудольф был почти незнакомцем. С полностью открытым лицом, так, что хорошо был виден тонкий белесый шрам над левой бровью, небольшая горбинка на носу, высокий лоб. И глаза – темно-серые, почти черные из-за искусственного освещения. Рудольф всегда смотрел собеседнику в глаза, но обычно – исподлобья, с заметным напряжением, будто предупреждая: «Я начеку, я в любой момент готов или сбежать и спрятаться, или вцепиться в горло». А сейчас он уставился на Штефана в упор, прямо, и во взгляде даже следа привычной нервозности не было.
Хуже всего – смотреть в глаза и не иметь возможности понять, что происходит в его голове в этот момент.
– Я всегда был глуповатым бестолковым приятелем Руди, ведь так?
Пора бы уже смириться с тем, что этот болван оказался умнее и хитрее, чем ты всегда считал. Пора признать, что ты недооценил лучшего друга – а это хуже, чем недооценить врага. Врагу-то ты никогда бы не подставился.
Одно дело – думать так самому. По своей воле. Другое – когда тебя тычут носом в твои ошибки. А заставить Рудольфа умолкнуть можно одним способом. Донельзя банальным и пошлым (во всех смыслах), зато – эффективным. Вот только первым прибегает к этому способу сам же Рудольф.
Усмехается себе под нос и, не переставая смотреть в глаза, перебирается к Штефану на колени, неуклюже плюхнувшись своим тощим задом. Укладывает ладони ему на плечи и сжимает, сначала просто для того, чтобы удержаться, но потом впивается все сильнее, откровенно проверяя на прочность.
И терпение.
– Гад ты, Руди, – Штефан обнимает его за талию, придерживая покрепче, давая понять: «Ты все то же привычное мне чучело, еще поди свалишься, с тебя станется».
– Гад, сволочь и подлец, – Рудольф улыбается и кивает, хотя лучше бы бесился. – Ты слишком часто называл меня так – вот я и стал гадом.
– То есть, я же теперь и виноват, что ты оказался такой мразью? – не будь у Штефана заняты руки, он бы непременно ими всплеснул. А так – обходится только наигранно-возмущенным тоном.
Ему не отвечают. Рудольф еще с полминуты внимательно смотрит на него, даже скорее рассматривает, пристальный взгляд почти ощутимо проходится по коже чем-то теплым и липким, и постепенно разжимает руки, медленно поглаживает ладонями по плечам. Наконец отводит глаза, – и Штефану хочется выдохнуть с облегчением, – наклоняется к шее. Снова замирает так ненадолго, будто задумавшись о чем-то, только чувствуется его теплое мерное дыхание.
Раньше Рудольф не был таким ласковым. Дерганым и припадочным, невероятно жадным до любых физических контактов, – пожалуйста, но не ласковым. У него же все всегда через жопу и кое-как, он даже галстук нормально развязать не мог, вечно дергал во все стороны, норовя придушить. А сейчас – спокойно и уверенно гладит по лацканам пиджака, по груди, дотошно расправляет складки на кашне, чтобы потом аккуратно подцепить узел и потянуть.
– Замотался в тридцать три шкуры.
Хотя бы это его недовольное ворчание – привычное и понятное. И Штефан будто приходит в себя от знакомых интонаций, сжимает податливо выгибающееся тело, едва ли не до хруста ребер, потому что Рудольф тихо шипит, но сказать ничего не успевает – Штефан обхватывает его за затылок и целует. Уже даже не думает о том, что в ответной реакции Рудольфа нет ни нервозной почти-агрессии, ни пьяной расхлябанности, ни настойчивости падкого на прикосновения человека. И под лежащей на лопатках ладонью чувствуются не привычно напряженные, а расслабленные мышцы.
– От тебя воняет какой-то горькой дрянью, – скалится Штефан, сильнее стискивая волосы в кулак и оттаскивая от себя.
Провоцирует.
– От меня воняет твоим коллекционным джином, – Рудольф спокоен до безразличия и, кажется, только наслаждается своим положением. Он снова смотрит прямо в глаза, сверху вниз, и – улыбается.
И Штефан ловит себя на мысли, что наслаждается тоже. Тем, как его оглаживают по плечам, по шее, по затылку, нещадно разлохмачивая прическу. Тем, как его неторопливо целуют (в кои-то веки – не ругаясь на усы и въевшийся табачный запах), не отводя пристального взгляда и даже не закрывая глаза. Тем, как к нему плотнее прижимаются всем телом и ерзают бедрами, поудобнее устраиваясь с самым хозяйским видом.
Ну и кто тут провокатор?
Опрокинуть тощего Рудольфа на спину и подмять под себя – легче легкого. Он ведь даже не сопротивляется. Он только выдыхает и откидывает голову назад, пристраиваясь затылком на подлокотник. Теперь уж какое «а на полу слабо, старикашка?», теперь его внезапно начало заботить удобство.
С предельной ясностью Штефан в этот момент осознает – раньше ему хотелось, чтобы Рудольф именно таким и был. Ласковым и спокойным, уверенным в себе, смотрящим прямо в глаза, – а не отшибленным на всю голову невротиком, щетинившемся колючками при каждом удобном случае.
А сейчас – вот он. Именно такой, каким Штефан его всегда хотел видеть. Вот только от этого нихера не легче.
Спасительный купол быстро восстановился и зарастил пробоины, замазал трещинки и сколы, скрыл даже малейшие следы разрушения. И все было бы прекрасно, все было бы как надо, как задумано, но... Безупречная защита обернулась ловушкой для своего хозяина, потому что кто-то уже успел пробраться внутрь и поселиться под надежным стеклобетонным сводом. И хозяин остался один на один с незваным пришельцем – ведь изнутри купол не пробить.
– Ну что, Штефан? – Рудольф блаженно щурится и улыбается, как сытый кот. – Ты доволен?
Доволен ли ты, Штефан Рац, тем, чего достиг, уплатив за это, – будем честными, – не самую высокую цену?
Доволен ли своей жизнью? Собой самим?
Ты прав, Руди, – я тебя ненавижу. Ненавижу то, каким ты был, а еще сильнее ненавижу то, каким стал. Потому что...
Рука непроизвольно, повинуясь какому-то смутному чувству, смеси ненависти и отчаяния, тянется к открытой шее. Пальцы смыкаются на горле, проминают кожу с такой силой, что видно, как она резко бледнеет в этих точках из-за оттока крови. Большой палец касается сонной артерии, и можно почувствовать, что... Ничего не происходит. Не учащается пульс, не сбивается дыхание, не дергается кадык. Штефан все равно держит слишком слабо, чтобы задушить, – а сильнее сдавить не может. Это будет бесполезно, даже если очень захотеть.
Рудольф об этом знает. Еще несколько секунд он пристально смотрит Штефану в глаза и – заходится громким смехом. И это не пьяное веселье, даже не такая свойственная ему истерика. Это чистое кристаллизованное злорадство. Это торжество, озлобленное ликование человека, в полной мере осознающего свое абсолютное превосходство. Раньше Рудольф никогда не был злым. А сейчас он хохочет хриплым и надтреснутым, из-за все еще лежащей на горле ладони, голосом, и в этом голосе нет ничего, кроме упоенного глумления над осужденным.
Хуже всего то, что этот смех Штефана не пугает. Не выбивает из колеи, не вызывает ответную злость, раздражение – да хотя бы недоумение. Штефан воспринимает его как должное. Штефан думает, что и к этому он уже привык.
В конце концов, этот смех – и есть то, что Штефан заслужил.
Штефан просыпается за час до рассвета. Ровно. Он проверял. Все лампы выключены, но огромные, во всю стену высотой, панорамные окна не зашторены, – и поэтому в кабинете светло. Здания торговых и бизнес-центров напротив сверкают огнями бесчисленных рекламных вывесок, конвульсивно подергивающихся и плавно переливающихся, непременно ядреных ослепительных цветов. Они преувеличенно яркие и красивые. Преувеличенно живые.
За окнами – шум и суета многомиллионного мегаполиса, не умолкающего даже ночью. А здесь тихо. На столе – единственный стакан, в котором джина налито чуть-чуть, на пару глотков, и почти полная бутылка. Ну еще бы. Штефан же совсем не пьет алкоголь, даже вино, с тех пор, как переехал.
Рудольф все еще здесь. Вот он – сидит на краю массивного стола и болтает ногами, машинально вертит в руках какую-то мелочь. А увидев, что Штефан проснулся, поднимает голову. Смотрит, должно быть, хотя его лица практически не видно из-за слишком яркого света в спину. Просто черный силуэт на фоне пестрой рекламы какого-то модного ток-шоу.
– О скорбь души моей, хуле ты тут делаешь до сих пор? – спросонья голос Штефана слегка хрипит, и приходится прокашливаться, чтобы вернуть ему привычные истеричные нотки. – Исчезни.
Молчание. Рудольф сидит, слегка ссутулившись, и задумчиво щелкает крышечкой металлической зажигалки. Открыть-закрыть. Зажечь-погасить.
– Руди, голубь ты шизокрылый! Мало того, что ты кретин, так еще и кретин глухой.
Штефан упорно будет притворяться до последнего. Паясничать и лицемерить, выдумывать дурацкие прозвища и несмешные шутки. Как иначе-то?
– Сожалеешь?
– Только о том, что не могу отравить тебя еще раз, – Штефан вскидывает руку в патетичном жесте. – Заебал ты меня, скот бессердечный!
– Значит, при случае приду снова. И буду приходить и мозолить тебе глаза, пока ты сам меня не пошлешь.
Рудольф усмехается и наконец закуривает. Крохотного огонька на кончике вонючей сигареты не достаточно, чтобы осветить его лицо, – но Штефан все же видит глубокие черные тени под глазами и усталый взгляд.
– Для мертвеца ты с потрясающей упертостью следуешь своим вредным привычкам.
Штефан смеется. Рудольф пожимает плечами, медленно затягиваясь, – и по кабинету расползается густой смолистый запах, тяжелый и обволакивающий. Как будто пепел, принесенный ветром откуда-то издалека.
Впрочем, так и есть. Сам Рудольф, тепло его тела, звук его голоса, запах его сигарет, – не более, чем весточка из другой страны и другого времени. И только Штефан – единственный уцелевший в сюрреалистичном трэше под названием жизнь.
Катер, идущий от Могана до Пуэрто Рико, остановился на открытой воде, не дойдя до района Амадорес. Матросы обычно прикармливали здесь рыбу, чтобы устроить пассажирам дополнительное развлечение. И теперь все судно, перекрикивая чаек, сгрудилось на левый борт, наблюдая выпрыгивающую прямо в воздух плотву и перехватывающих ее птиц.
— Date prisa, prisa, señores! — подгонял юнга запоздавших к сиесте птиц, зачерпывая из ведра и бросая в воду очередную порцию месива. И, заметив какого-то не участвующего в общем хаосе пассажира: — Hey, hombre! Quieres probar?
Парень только глубже залез в надвинутый на лицо капюшон. Теперь из-под него не торчал даже острый подбородок.
— Ahh... al diablo con usted... — отвернулся юнга, сообразив, что это иностранец, который этого самого, упомянутого, совершенно не понимает. Свесившись обратно в океан, он продолжил свое незамысловатое дело, пока на дне ведра совсем ничего не осталось.
Сидящий под мостиком тем временем скрестил в запястьях руки ровно в том месте, где под кожей гитарного футляра предполагался гриф, и подумал, что если бы он не был таким идиотом, то все же согласился бы с тем, чтобы квартира находилась в районе работы. Впрочем, глядя на карту, он вряд ли мог предположить, что несчастные два километра по скалам обернутся таким полным бездорожьем, что каждый раз придется проделывать весь путь целиком на общественном транспорте. Брать в аренду машину после ночных попоек он откровенно боялся.
— Я прекрасно понимаю твое состояние, — голос директора, слишком спокойный и даже немного равнодушный при учете ситуации, падал в летний неоткондиционированный воздух так тяжело, что тот, казалось, расходился под ним кругами. — Нет, молчи, давай сейчас расскажу я. Оглушительный успех, триумф... хороший старт, ты работаешь на пределе своих возможностей. Казалось бы, вот он, новый горизонт... и внезапно вместо пика ты оказываешься там же, где и был. Да еще и любимый человек окончательно подрывает ситуацию, объявляя о своем новом семейном положении в самый неподходящий момент. Причем не с тобой. Но, в конце концов, ты же именно про это играл, верно? Твоя ситуация далеко не первая и не последняя. Ты ведь это знаешь?
— Да.
«Подумаешь, сорвался. Ну, перебрал лишнего, с кем не бывает. Ну, подумаешь, не один раз, а пару месяцев».
— Уже полгода. Срываются и перебирают все. Но не все допиваются до такой степени, что выкладывают это в интернет.
«А что мне было делать, если даже поговорить на эту тему не с кем? В интернет же не прутся просто так. Нормальные люди обсуждают это с родными и близкими. Зачем еще нужна семья, на самом-то деле? С друзьями, в конце-концов. Что делать, если все они есть, но поговорить так, чтобы поняли, все равно не с кем?..»
— Ну, знаешь... — директор развел руками: — То, что у тебя один из лучших Тодов в мире, еще не дает тебе право и по жизни вести себя как смерть. Причем твоя же собственная.
— То есть?
— То есть, являться к кому-то конкретному на праздник жизни, попутно капая на мозги и уничтожая все на своем пути. И себя в том числе. Я понятно объясняю?
— Да.
— А вот это что такое? — директор поднял телефон. Браузер предательски раскрыл лайкнутую картинку и следом еще. — Этих-то ты почему игнорируешь, а? Ты же хотел покорять Америку и Европу, ну, вот тебе, пожалуйста, начинай. Не Европа с Америкой, но тоже приличная часть суши. Почему бы попутно не захватить и ее? Тебя любят, тебя хотят! Самый простой и лучший способ наладить контакт. Сам же видишь, как нарисовано.
«Да, нарисовано. Но Рудольф прорисован гораздо лучше. Какое эмоциональное состояние... эти закрытые глаза, сжатые в полоску губы... эта линия скул... а у меня даже толком лица не видно, я там как фон. И руки... я же выкладывал в инстаграм, у меня пальцы совсем не такие. Она же должна была понять, что это специально для нее! Почему не перерисовала?.. Я бы исправил... А эти вообще... “Ты хорош и я тебя люблю, но мне больше нравится “Такаразука”. И “черный” состав, да.” “Милый, хороший, ты такой классный! Прям такой, такой... а дай, пожалуйста, инсталайфчик с братом!.. А то он редко в эфир выходит, а я его прям так хочу!..” Зачем подписываться на меня, если ты законченный фэн другого? Да еще и комментировать...»
— Чегооо?! — директор выпучил глаза и, одной рукой схватившись за то место на груди, где у нормальных людей должно было быть сердце, другой с размаху опустил аппарат на стол так, что чуть не треснули оба, — ты совсем рехнулся?.. У тебя звездная болезнь или профессиональная ревность? Радовался бы, что из-за тебя замечают других. Подумаешь, поклонница посмотрела и ушла к другому, тоже мне, редкий номер. Это же поднимает рейтинг страны в международных масштабах. Какая разница, ты или он?.. Важны же не вы, как единицы, а спектакль!
«Да, именно ревность. Совсем не профессиональная. Но я никогда не скажу об этом вслух».
— Ты что, хочешь быть единственным?
«Да».
— В общем, так, — директор почесал сначала нос, а потом затылок. — Иди-ка ты... в свою любимую Испанию. Есть тут предложение на один контракт... нет, не в Барселону и даже не в Валенсию, там для тебя слишком шумно. Отправлю я тебя на месяцочек в такие ебеня, где у тебя будет время подумать над своим поведением. В спокойной обстановке. Без всей этой суеты, коллег, поклонников и прочего. Где тебя точно никто не узнает и не будет доставать. Четыре дня в неделю часовая сольная программа с захватом выходных. Два вечера в одном месте, два — в другом. Остальное время... хочешь — пой, хочешь — бухай. Но чтобы вернулся свежим, отдохнувшим и уже подумавшим о смысле жизни. Без этих вот выкрутасов. Все понял?
— Да. Я хочу в Париж.
— Хрен тебе, а не Париж. Над Парижем подумаем, когда придешь в себя. Ты из него совсем больной вернулся. А дизайнеру твоему отпишу, что точно будешь в сентябре. Точка.
«Я же не произношу это. Я вообще ничего не произношу. Как он слышит?..»
***
С пирса до кафе, уткнувшегося в самый уголок порта, вели две пешеходные дороги: широкая, пандусная, плавно закруглявшаяся вниз от волноломов, и другая — высокие ступеньки, проходившие через расположенную прямо в скале забегаловку. Заведения не конкурировали, потому что были рассчитаны на разные контингенты. В верхнем слушали перед сном шум прибоя и ели, в нижнем коротали вечер за бокалом вина и наслаждались живой музыкой. Хозяин, уже пожилой мужчина, в юные годы учившийся маркетингу где-то в континентальной Европе, там же подцепил любовь к молодым уличным музыкантам, еще не накопившим связей или денег на аренду зала, и выдававших шикарные сольные программы по подворотням. Несколько вечеров в неделю сцена его кафе была открыта для них. Разумеется, бесплатность была условной: гонорар минимален, а обычная сангрия, продававшаяся в Dino через пару домов за полтора евро два литра, за столиком, покрытом коричневой скатертью, стоила уже десять кувшин. Но зато здесь она подавалось со льдом и живой музыкой.
— Два вечера здесь, два — в Маспаломасе, — в свободное от бухгалтерии время хозяин не гнушался сам лишний раз протереть стаканы или расправить скатерти. Второе заведение, находящееся в десятке километров по направлению к аэропорту, считалось более прибыльным, прежде всего, за счет тусующихся там представителей радужной культуры. Поэтому исполнители отбирались туда тщательней, даже уже сложился регулярно выступавший проверенный коллектив из местных. — Учти, что из-за тебя я лишаю работы своих ребят. Только из уважения к своему старому другу. Еще он просил, чтобы на афише не было твоего имени полностью. Зачем это, не понимаю. Я в курсе, что ты там у себя «звезда», но здесь тебя никто не знает.
Парень кивнул. Апатия, в состоянии которой он согласился ехать «туда-не-знаю-куда» и петь «там-не-знаю-где», постепенно сменялась неприятным ощущением страха попасться кому-то из знающих его в лицо на глаза. Дома он уже проделывал такой эксперимент, когда однажды вышел на улицу с гитарой, недалеко от дома, и начал там петь. Секунд через тридцать его опознали, а через пять минут интернет пестрел съемками песен с комментариями, где он налажал, почему и сколько перед этим выпил. Самое обидное во всей этой истории было то, что пел он абсолютно трезвым.
— Ну, — хозяин отложил салфетку и стакан, — покажи, на что способен.
Опять кивок и разворот в сторону места, где ступенька изображала импровизированный подиум. Заодно подумалось, что вряд ли доверие хозяина даже к старому другу было настолько велико, что тот бы принял его, не зная, на что конкретно он способен.
Присев на стоящий на ступеньке стул, огляделся. В кафе не было посетителей, только хозяин и пара официантов. Когда здесь соберется много народу и станет шумно, голос будет звучать совершенно по-другому. Сейчас бы подошла какая-то сольная партия, но ждущие вечерних развлечений туристы вряд ли бы одобрили ее. Да и сложное исполнение шедшей на ум иноязычной «Перед тобой тысячи дорог» отдавало такой депрессухой, после которой только и оставалось расписаться в профнепригодности и застрелиться. Нужно что-то повеселее и полегче.
— O, nooo... — приготовившийся слушать за барной стойкой официант засмотрелся на нового исполнителя так, что уронил стакан в раковину и тут же схватил его обратно. Капля крови скользнула в сливное отверстие, официант негромко выругался. За разбитый стакан, как расходный материал, с персонала не вычитали, но порез был неудачно глубокий и пришлось бы отойти. А новенького и впрямь хотелось послушать, потому что по опыту официанта у заезжих в эту забегаловку гастролеров было что-то одно: либо внешность, либо голос, либо умение им владеть. И официант гадал, чем же Бог решил обделить этого.
— О, — парень улыбнулся, идея пришла неожиданно. — Muchas gracias.
И, не останавливаясь, и даже не выдохнув как следует, понеслось:
— О... о no, o no.. Sí, sabes que ya llevo un rato mirándote...
Официант застыл, кровь из пореза продолжала капать на разбитый стакан в раковину. Обычно эту песню в Пуэрто Рико пели как минимум на два разных голоса, так она звучала объемней. В этом и был основной секрет исполнения. Но парень отлично справлялся и в одиночку. Легкий надрыв, прорывающийся хрипотцой, разворачивающийся в основном потоке и набирающий обороты, как колеса медленно трогающейся машины, которая через несколько метров движения летит под откос, управляемая только рулем отпустившего педали водителя.
«Ничего себе, — глаза официанта продолжали расширяться одновременно с порезом, — что это чудо забыло в нашей дыре?..»
А за открытыми настежь панорамными дверьми уже начали останавливаться прохожие. Кто-то стоял и слушал на узком тротуаре, мешая пройти другим, кто-то примостился на лестнице, ведущей в верхнее кафе, откуда тоже стали свешиваться люди. Один молодой мужчина в легкой белой рубашке и кожаных сандалиях на босу ногу даже спустился вниз и встал в проеме, прислонившись к пластиковому косяку.
«Да, уж, действительно, — думал он, одновременно слизывая взглядом кровь официанта с пальца и выступивший на повернутой к нему тыльной стороной шеи пот самозабвенно заливающегося нового исполнителя, — что ты тут забыл?..»
***
Черная дыра космоса расползается огненным цветком, распуская лепестки в бесконечность. Зияющее звездами соцветие приближается с устрашающей скоростью. Еще чуть-чуть и вселенная, вздохнув, поглотит летящее кометами существование планеты. Так, как будто ее никогда и не было.
— Ты че делаешь?!. — грохот, следующий за ускользающим сном и даже на какой-то момент перекрывающий его, заставляет очнуться. Так и есть. Вчерашний знакомый смотрит с кафельной плитки пола абсолютно круглыми и проснувшимися глазами, прикрываясь тыльной стороной кисти то ли от бьющего в лицо солнца, то ли от свесившегося с дивана партнера. Потому что тот разглядывает его с таким неподдельным интересом, будто и вправду не помнит, ни кто тот, ни как здесь оказался. Но через доли секунд взгляд все-таки приобретает осмысленное выражение.
— И... извини, — свешивающийся с дивана наклоняется еще ниже, протягивает руку: — Я тебя... скинул?
— Да.
— Это случайно. Правда... извини, — и одним рывком поднимает его на диван.
Потом, пока один валяется в постели, другой снует по студии, попутно пиная босыми ногами постоянно попадающиеся под них чужие кожаные сандалии и готовя кофе.
— Извини, я забыл, — хозяин студии наклоняет голову в пол-оборота, параллельно дирижируя пустой чашкой, — ты хлеб ешь или нет?..
Вчерашний знакомый зажимает емкость коленями, так, чтобы случайно не плеснуть на мирно спящее достоинство. И молча разглядывает спину вертящегося у плиты. Странно... такое телосложение, движения, голос, размер... Он совсем не девочка, какой почему-то хочет казаться. Обычно такие предпочитают занимать активную позицию и всячески это подчеркивают. А что с этим не так?
— Посмотри внимательней, — шепчет кто-то над ухом, прямо в золотистые вьющиеся пряди. Тот не оборачивается, только отхлебывает из опустевшей наполовину чашки и следует совету. Взгляд медленно скользит от предплечья по лопатке ниже, остановившись на показавшемся знакомым судорожном движении ягодиц. Где-то он такое уже видел... ну, да, так и есть.
— Тебя насиловали? — сквозь глоток срывается с языка, скорее утверждением, чем вопросом. И тут же замирает, ожидая летящей в голову чашки. Однако парень у плиты просто опирается обеими руками о столешницу, и даже не опускает голову ниже, чем обычно. Если точно не знать, что он сильно скашивает глаза через плечо, то можно подумать, что даже и не смотрит.
— Не совсем, — спокойно говорит он, как если бы привык отвечать именно на этот вопрос. — Скорее, я сам виноват.
«Комплекс жертвы? Стокгольмский синдром?..»
В этот момент скошенный взгляд все-таки дотягивается до спросившего и тот видит, как собеседник вздрагивает от ужаса. Но смотрит не на него, а куда-то за левое ухо, скрытое растрепанными волосами. Туда, где, по идее, не должно быть никого. Поэтому сидящий на диване по-прежнему старательно делает вид, что там никого и нет. «Этого не должно быть. Почему он Его видит?»
— Упс, — искривляя рот в ухмылке произносит Тод, — а я и забыл. Мы уже встречались, да?
Парень медленно поворачивается и собеседник только сейчас замечает, что тот смотрится в Смерть так, как если бы это было его отражение.
***
— Полукровка! — звонкий девчачий голос разрезает школьный коридор и заставляет застыть на месте. Это не оскорбление, это всего лишь констатация факта. Впрочем, с одноклассниками своего пола он решил этот вопрос быстро и по-мужски еще в начальных классах: подравшись. Больше его так не никто не называл.
— Полукровка! — смеющиеся глаза из-под черных волос смотрят дерзко и вызывающе. Он молчит, потому что не знает, как реагировать. Был бы парень — подошел и поколотил. А здесь... И она это понимает. В обезоруживающей белозубостью полудетской улыбке жестокость и насмешка: ну, давай, приблизься, ответь! Что ты мне сделаешь?..
— Джинсей-сааан! — выруливший на шум из коридора кто-то старший заслоняет ее от оцепеневшего парня: — Что ты творишь?
Что-то про брата и то, что он забыл дома, мать просила передать... Теперь уже скромно опустив глаза. Без той самой лукавой усмешки.
— Хорошо, — старший трет рукой лоб, — пойдем, я тебя провожу.
И они уходят, даже не оборачиваясь. А он стоит и смотрит, как два силуэта медленно тают в полумраке коридора. Черт... а она ведь ему так нравилась. До этого момента. Хорошо, что не успел ей сказать.
***
— Ну, давайте за знакомство! — Тод откупоривает бутылку вина и проходит по студии, как у себя дома: — Смерть, это Рудольф. Рудольф, это Смерть. То есть, не совсем настоящая смерть, а лишь одно из ее отражений на Земле. Ты же хотел увидеть, что там придумали мои пиарщики? Пожалуйста, любуйся!
Парень вжимается в столешницу так, что шея почти пропадает и голова уходит в плечи. Руд уже и не знает, что все-таки лучше: продолжать делать вид, что материальной Смерти не существует, или же все-таки признать его физическое наличие и поздороваться.
— Ты его тоже видишь, да? — парень принимает бокал из несуществующих рук и делает большой глоток.
— Да.
— Он виден только определенным... категориям, — бокал вместе с жестом уходит в воздух. — Когда это произошло с тобой?
— Мне было пять. Родители сидели в другой комнате. А я нашел отцовские инструменты и зачем-то принялся откручивать розетку. Ну, и открутил. Мать потом радовалась, мол, хорошо, что ничего не случилось...
— А... — опять широкий жест бокалом в воздух, — а на самом-то деле...
— Эй! — Тод вертит блондинистой головой от одного к другому, — Мужики! Давайте перестанем делать вид, что меня здесь нет?
— Заткнись, — парень уже совсем спокойно допивает бокал, — я тебе еще не простил свою прошлую прическу. Лучше налей еще, — и протягивает, продолжая смотреть на изначального собеседника, — извини, опять забыл... как тебя зовут?
— Руд.
— Точно, — наклоняет голову, не отводя бокал, — сокращенно от Рудольф, да? — и, не оборачиваясь, но явно обращаясь к другому: — Ты придумал?
— А что? — Смерть продолжает аккуратно разливать вино, стараясь не пролить ни капли: — Согласись, что это хорошая шутка.
***
Холодная после плавящего кожу солнца вода сначала обжигает, а потом резко начинает шипеть, как если бы ее плеснули на раскаленный камень. Широкий взмах — и океан принимает горящее тело своей законной добычей. По вынырнувшему на поверхность лицу стекают крупные соленые капли, все мышцы продолжают работать. Плотная вода держит, не давая утонуть, не позволяя нырнуть в глубину. Тень падает на ощетинившихся морских ежей и играющие бликами камни. Если точно не знать, что под тобой больше шести метров, можно подумать, что они совсем близко.
До конца пирса остается метров пятьдесят. Дальше белеющие парусники. За ними — открытый океан. Если двигаться вдоль скалы, то попадешь в небольшой грот. Но в прилив туда плыть опасно, может затянуть и бросить на волнорезы. Тогда не выплывешь. А рядом — наполовину залитое водой скользкое плато. Выбраться на него, не ударившись, вполне реально.
Пугая малиновых крабов, хватается обеими руками за валун и резко подтягивается вверх. На берегу никто не видел, когда он раздевался, а неувидимым с плато сюда невозможно доплыть. Через линзы соленых капель на коже солнечные лучи обжигают и тело высыхает моментально. Теперь невозможно догадаться, что еще несколько секунд назад он был в воде.
«...С какой стати Я буду ей отвечать?!.»
«Но... ты же... хотел?..»
Какой же черт его тогда все-таки дернул нарушить инкогнито?..
— Привет. Могу я тебя спросить? Только между нами. У тебя есть все, что нужно. Зачем ты мне пишешь?.. Зачем я тебе?..
«Роль, — проглатывает он про себя, отправляя сообщение, — не сегодня-завтра мне придется это играть. И я должен знать, что у нее на уме».
А в ответ получает то, что вырезает душу больнее тупого ржавого ножа. Без анестезии.
— Понимаешь... я уже почти умирала. Мне казалось, что в тридцать лет вся жизнь закончена, хотя физически я была абсолютно здорова. Но мне просто не хотелось жить. Казалось, что я достигла всего, чего хотела, а дальше пустота. Карьера, муж, дети... у меня есть все. И так продолжалось годами...
Слова, тяжелые и странные в своем переводе. Им обоим приходится прорываться через три языка: один родной и два чужих, чтобы понять друг друга. Но они все-таки понимают.
— А потом мне показали тебя. Точнее, одну из твоих ролей. Я прекрасно понимаю, что ты это сделал не один и там участвовало много людей. Как минимум, вся команда постановщиков. Но я зацепилась именно за тебя. И мне удалось вынырнуть.
У него начинался рассвет. У нее продолжалась ночь. Они болтали тот час, пока временные пояса пересекались и разница почти не была очевидна. Днем софиты выписывали репетиции постепенно оживающими красками, с каждым разговором добавляя новые и новые оттенки. Она училась говорить на его языке. Он случайно запомнил несколько слов на ее и принялся вставлять их в инстаграмные life`ы, когда видел знакомое название страны. Пока однажды случайно оброненная фраза не поставила все на свои места, вернув к реальности.
— Понимаешь, я бы обязательно приехала... но мы хотим ребенка и я надеюсь, что как раз к концу года смогу забеременеть...
«Ты же понимаешь, что я не перестану его любить. Он для меня родней и дороже. И ближе. Нас с ним не разделяют тысячи километров. Он сидит рядом со мной на одной постели и улыбается не мне. И все же ему достаточно протянуть руку, чтобы дотронуться до моего тела. Но я могу не показывать тебе этого. Хочешь?.. В конце концов, то, что делает нас с тобой родными и одновременно разделяет, нас же может и спасти. Я сделаю вид, как будто его нет. Ничего нет, кроме тебя. Я перестану упоминать о нем, закрою эту часть своей жизни и создам иллюзию, что для меня существуешь только ты. Что я люблю только тебя, несмотря на все расстояния... И ты перестанешь думать, что на самом деле это не так».
Он, не попрощавшись, закрыл ноутбук. Нет никаких «мы». Завтра премьера. Эта часть работы над ролью завершена.
***
На острове не воровали (бежать было некуда): брошенная на песок одежда лежала там же, где он ее оставил. Однако прибой разок накрыл ее и теперь ворот и рукава майки были мокрыми. Брезгливо поморщившись, он все-таки натянул ее, и тут же засмеялся. Хорошо, что догадался положить гитару выше. Туда, где ее бы ни за что не достал океан.
Высунувшаяся из висящего на скале домика женщина зачем-то бросила вниз пустую бутылку из-под вина. Плюхнувшись в волны, та несколько раз перевернулась точно так же, как он это делал вчера сам. Шум прибоя продолжал стирать все ненужное из памяти.
— Рудольф... — парень вертит бутылку за горлышко между пальцами, — а ты настоящий?
— В каком смысле?
— В прямом. Ты тот самый?..
Руд поеживается. Ему не хотелось начинать этот разговор.
— Да.
— А... — парень уже смотрит на него немного по-другому. Вроде как по-прежнему на пустое место, но чуть внимательней. Но тут же стряхивает с себя всю осмысленность: — Ок. Вопросов больше не имею.
Руд облегченно вздыхает. Слава Богу, не догадался спросить, что конкретно он здесь делает и как оказался. Спустя два столетия. Но тут зачем-то встревает Смерть:
— А давай я тебе расскажу одну сказку. Про то, как жила-была одна девушка. И звали ее...
— Элизабет.
— Угу... а как ты догадался? Проблема только в том, что на самом деле в этой истории она любила своего мужа. А он — ее. Но тут, на беду, пока она ждала то ли карету из театра, то ли пересадку в очередном аэропорту, встретился ей некий идиот, возомнивший себя таким великим профессионалом, что решил попытаться вызвать у нее к себе эти самые чувства. Просто сидя напротив. То есть, он сидел и смотрел.
— Зачем?
— Говорю же: просто так. Скучно было... наверное. Хотя он утверждает, что так тренировал свое гребанное профессиональное мастерство, но это уже не важно. Подумаешь, развлекся тем, что сознательно решил вызвать к себе любовь незнакомого человека. Я вот тоже не понимаю, почему она сразу не послала его в пень, хотя прекрасно знала, чем все это закончится. Для обоих. Все-таки она старше, мудрее...
— Забыл добавить: «...у нее есть девушка...»
— Да-да.
— Я тогда тоже не понял... кому было скучно.
— Остановимся на том, что скучали оба. Хочешь узнать, что было дальше?
— А чего тут узнавать? Они же так и не встретились.
— Именно. Иногда я просто не понимаю, почему мы все эту дуру так любим. Ей даже в голову не может прийти, что у Смерти не может быть приемников. Только придуманные очередными пиарщиками отражения. А Смерть... всегда одна.
— Эта дура... то есть, Жизнь, вообще-то тоже. Я хотел сказать: одна. Так что не такая уж она и дура.
Тод перестает мельтешить и внимательно смотрит на Рудольфа.
— А ты взрослеешь, — и почти ласково убирает с щеки упавшую туда прядь вьющихся каштановых волос. Руд в ответ перехватывает руку, утыкается в нее виском и целует подставленную ладонь. Парень молча опустошает бокал, отвернувшись и не вникая в то, что говорят эти два странных существа, непонятно что делающих в его студии. Да, для этих нежностей кое-кому стоило умереть в тридцать лет, определенно...
Порт начинался сразу за пирсом. В ожидании катера он несколько раз уже оплывал его, вызывая активное неодобрение пляжных сотрудников.
— Senooorrr... — в очередной раз разводил руками дежуривший на пирсе спасатель в красной рубашке видя приближающееся из-за буйков нечто. Собственно, ему было все равно, кто приплывал из океана на его территорию, главное, что не в обратном направлении. Однако отдыхающие не очень понимали эту простую схему и начинали лезть туда, куда им было не положено. Шли бы за пирс и вытворяли там, что хотели. — Когда прибудет Ваш катер?
Парень усмехнулся: катер... От катера здесь только название. Немаленькая такая двухэтажная яхта, вмещающая за рейс сотни две пассажиров. А чтобы прыгнуть на трап, нужно подать встречающему руку.
— Спасибо! — сидевшая на корме женщина прямо перед ним взялась за перила и скользнула вниз. Ребенок почти кувырком слетел в руки матроса: — Мы и завтра воспользуемся вами, хорошо?
— Bienvenido! — радостно оскалился тот.
Озарение в этот момент обожгло так, что он остановился, как вбитый в палубу гвоздями.
На каком языке Она говорит?
Почему Он понимает?
— 2 —
Раз, два... стрелки продолжают медленно отсчитывать оставшиеся до начала программы минуты, внезапно оказывающиеся часами. Бьющий в панорамные окна песок рассыпается, ложась причудливыми узорами у подножья кафе. Все рамы строений на дюнах вырастают из камня, но сейчас, когда он полностью засыпан, они кажутся сказочными хрустальными замками в пустыне. С одной стороны стекла серое марево бури. С другой — сигаретный дым и слабый приглушенный свет.
— Ты еще придешь?
Руд застегивает помявшуюся рубашку, неопределенно пожимая плечами. Ему и правда не хочется говорить, что он здесь слишком задержался. И у каждого своя дорога. Даже в разных реальностях.
— Так как все-таки это случилось?
— Тод тебе так и не рассказал?
— Нет. Он же умеет хранить чужие тайны.
Парень откидывается всем телом на подлокотник дивана, глубоко затягиваясь и выпуская струю прямо в тусклую лампу на потолке.
...Когда учитель отводил Джинсей к брату, то упомянул, что она обозвала одного из учеников. И та, боясь быть наказанной, придумала, что тот к ней приставал. Дурочка, насмотрелась фильмов про фантазийные отношения насильников и жертв. Только в действительности все вышло совсем по-другому. Учитель сделал вид, что ничего не услышал, а брат не стал разбираться, кто прав, а кто виноват, поверив на слово. И однажды дождался его с друзьями после школы. Что он мог сделать один?
— Так просто? — Руд не скрывает удивления. Интересно, что бы сделали его мать или бабка, если бы он вздумал пожаловаться им на то, что позволил себя избить ни за что. Софи бы наверняка напомнила, что наследный принц должен уметь отстоять свою честь в любой ситуации. Мать... Рудольф честно не знал, какая у нее была бы реакция. Он вообще ее плохо знал.
— Да, — парень продолжал дымить, глядя в потолок. — Знаешь, что самое забавное в этой истории?
— Ну?
— Девочка про ее продолжение так и не узнала. Брат все сделал по-тихому, а я... промолчал. Мог бы заявить, но... Сам понимаешь, иногда о таких вещах лучше не распространяться.
— И ты пришел к выводу, что тебе понравилось?..
Рудольф уже обернулся и с интересом продолжил рассматривать вытянувшийся на диване силуэт. В особенности, запрокинутую назад голову и шею. Если бы не сплюснувшиеся шейные позвонки, было бы длинно и красиво. Ничего удивительного, что на фотографиях эту часть фотошопят, как наждачной бумагой. Он и так вытягивает ее, как может, пытаясь скрыть надлом в основании, но для этого требуются нереальные усилия. Надо же... такие одинаковые травмы — и такое разное происхождение.
Его шея была повреждена еще во время родов. Кто-то потом рассказывал, что его пришлось тащить щипцами. Да он и сам это помнил, уже потом. Когда все-таки встретил Тода и тот, впервые за много лет, позволил себе прикоснуться к его лицу, заботливо убирая упавшую на глаза прядь. В тот же миг замороженная память начала таять, медленно просачиваясь каплями воспоминаний, которых не должно в этом мире быть. Вплоть до подарившего это забвенье поцелуя, когда он, новорожденный, кричал на таких знакомых и сразу же исчезнувших руках. «Прости... там не должно быть ничего, принадлежащего мне. Я был бы плохим... отцом...» Парень посмотрел в сторону дюн, потом на часы. Песчаная буря потихонечку утихала, но, когда он решился выйти на террасу, принялась резать обнаженные ниже колен ноги. Обычно горячая земля холодила. Там, где должен был бы быть погребенный барханами океан, в сером небе виднелась голубая полоса просвета. Руд исчез, как если бы растворился в осыпающемся осколками воздухе. До начала программы оставалось меньше часа.
— Я на берег! — внезапно крикнул он выглянувшему из-за двери официанту. Тот удивленно кивнул, но останавливать не стал.
***
Соленые брызги волн продолжали рвать береговую линию Маспаломаса на части. Отдыхающие мирно сидели на берегу, кутаясь в пледы и уже не обращая внимания на красные флаги, заслонившие радужный. В конце концов, винить разбушевавшийся в середине лета океан в отсутствующей возможности искупаться так же глупо, как и не уточнить прогноз погоды в этих местах заранее. Каждую неделю кого-то обязательно искали с вертолета. И все же эти сумасшедшие продолжали лезть в притягивающую как железо магнитом воду. Особенно серфингисты.
— Что она делает?! — внезапно донеслось из-за плеча.
Пляж дернулся с места, стихийно подтянувшись к воде. Метрах в пятидесяти от береговой линии на накрывающих друг друга четырехметровых волнах маячил черный силуэт. Одному Богу известно, как его занесло на такую высоту. Хорошо поставленные руки держали подхваченный ветром парус, но не могли вывернуть его против направления течения. А следующая подходившая волна оказывалась еще больше.
— Влево! Поворачивай вле... во... — кричал выскочивший откуда-то из-за спины мокрый мужчина. Судя по всему, он только что был там же, на этом ревущем пике. Но он успел соскочить с него вовремя. А она — нет.
— Черт! — он схватился за голову: — Ветер со стороны воды... Не услышит.
Следующая волна. Повернуть вправо, подхваченной ветром, скользнув в крутой водоворот, проще всего. Даже со своего места он видел, как напряглись руки и медленно качнулось правое плечо. И тут он понял. Это как в зале, когда он неудобен и звук не достигает самых последних рядов. Нужно просто направить его по определенной диагонали и чуть сильнее.
— Влево! — разрезающий водную твердь голос зазвенел, всей мощью ввинтившись в скрутившиеся в один узел стихии, и, треснув, разбился о пену: — Поворачивай влево!..
Остановившиеся вечностью доли секунды. Медленные, как падение разбивающейся бутылки на кафельные плиты. «Помоги...» Прежде, чем правое плечо остановило движение и начало работу левое. Когда стало понятно: его услышали.
...Он так и продолжал стоять, даже когда доска скользнула на песок и обессиленные руки медленно отпустили парус. Та, что держала его, согнувшись, сделала два шага вперед и, закашлявшись всей проглоченной за время рейда водой, рухнула, подхваченная так и не смогшим докричаться мужчиной. И он держал ее, обнимая и что-то то ли шепча, то ли крича ей в мокрые каштановые волосы. А она продолжала цеплялась за него, как последнюю надежду. Потому что это он спасал ее в реальном мире.
А не тот, кто всю оставшуюся жизнь будет сниться по ночам.
***
— Ты охуел?! — телефон пришлось немного отдалить от уха, чтобы от ора директора не лопнули барабанные перепонки. — Как?!. Нет, ты мне можешь объяснить, как в этой дыре ты ухитрился сорвать голос?.. В этой жопе мира?!.. Там же нет ни драк, ни караоке!.. Как??!
Объяснять, как все произошло, было бесполезно. Поэтому он и не стал ничего говорить, молча положил трубку.
— Вот и я говорю, что дебил, — Тод сидел на окне, задрав ноги и уперевшись ими в деревянную раму. В свешивающейся с подоконника руке покачивалась открытая бутылка: — Сначала ты говоришь, что не хочешь иметь с ними дело, потом спасаешь одну из них. Я должен был забрать ее сегодня, понимаешь? Руд специально приходил за ней. Что в результате? Ты получил по мозгам, вытаскивающий тебя из очередной жопы дру... хорошо, просто твой директор, потерял деньги, а я все равно заберу ее. Не сегодня, но заберу. А тебя она даже не увидела.
— Зато услышала, — сорванный голос внезапно обрел густоту и приглушенно заиграл новыми красками. Гораздо ниже, чем хотелось, но тон был совершенно необычным. Интересно, удастся ли его сохранить, когда все восстановится. — Налей мне тоже.
— Эээ... нет, — Смерть отодвинул бутылку. — Это все мне. На сегодня тебе хватит.
— Я вообще не пил.
— А директор думает, что да. Постарайся сегодня сохранить это состояние. Оно тебе еще понадобится.
— Зачем?
Смерть хмыкнул:
— Будешь извинятся. Я знаю, ты не любишь. Но придется. Париж же стоит этой мессы, так?
Парень оперся обеими руками на столешницу и опустил голову, исподлобья рассматривая стройный силуэт на окне. Как он красиво сидит, согнув одну ногу в колене, а другую свесив почти параллельно продолжающейся бутылкой руке, и смотрит куда-то в океан. Если бы Тод был реален, вышел бы отличный кадр.
Он и правда выглядит точно так же?.. Тогда он сможет его повторить.
...Это ведь неправда, что он не любит женщин. Они до сих пор притягивают его настолько, что вне сцены он боится прямо смотреть им в глаза. Любое мимо проходящее тело чужого пола парализует дыхание, вызывает дрожь, делает собственные движения скованными и неуклюжими. Если бы была возможность, он любил бы их не отрываясь. Целовал все изгибы, прикасался к каждому миллиметру кожи, слушал отзывающие на любое движение стоны, засыпал, поглотив в объятиях кольцом собственного тела. Сколько раз он просыпался, физически ощущая вхождение в плоть, полновесно сжимая пальцами не плоскую мужскую грудь, а выпирающую, не помещающуюся в ладони, накачанную тугим круглым мячиком. Ведь на самом деле для них все эти гребанные многочасовые тренировки и попытки построить из себя совершенство! Но тепло женского тела уходило из рук, растворялось пустотой, как только сон превращался в реальность.
В тот миг, когда визуальный контакт и продолжающаяся им прелюдия заканчивались, и за подогнувшимися коленями должно было следовать продолжение, ему нечем было ни одну из них угостить.
Тод, мерзавец, извратился по-своему.
— Я должен забрать у тебя любую вещь, — сказал он тогда, предлагая обмен. — Любую. Материальную, чувственную, не важную... как хочешь. Ты можешь предложить все, что пожелаешь. Что угодно. И я это возьму. Я бы отдал и просто так, но... прости, талант не дается даром. Нужен обмен. Сделка должна быть сделкой.
Мешавшая в подростковом возрасте эрекция казалась тогда самой опасной для вожделенной карьеры проблемой.
— А?.. — Смерть вытаращил глаза. — Ты... уверен? Многие приходят ко мне, чтобы получить то, от чего ты отказываешься. И я требую у них несравнимо больше.
— Пусть, — парень отмахнулся. Смеющееся над ним, полукровкой, лицо девушки внезапно всплыло перед глазами. — Я не хочу больше иметь отношений с этими тварями. Ни-ког-да. Слышишь? Сделка есть сделка. Я должен быть, как ты.
— Хорошо, — Тод серьезно кивнул и будущая икона отметил почти что проглоченное сожаление, — будь по-твоему.
***
Когда накануне налакался четырьмя бутылками разной сангрии, да еще и опрометчиво выложил это на всеобщее обозрения, бесполезно убеждать всех, что не выспался исключительно потому, что тебя разбудили утром комары. Точно так же бесполезно объяснять, зачем тебе нужны зал и акустика, если вчера ты мог говорить только полушепотом.
— Это ты у себя там будешь делать подобные заявления, — развел руками хозяин кафе, при этом каким-то совершенно непостижимым образом продолжая полировать стаканы, — а здесь все просто. Я и так взял тебя только из уважения к человеку, с которым вместе учился. Больно ты здесь был бы нужен без него, звезда хренова. Восстановишь голос, тогда и приходи. Сколько тебе времени на это надо, а?..
И впервые за все время разговора замер, пожалев, о том, что сказал. Потому что через барную стойку на него смотрела Смерть. С тем самым выражением лица, когда чувствовавший до этого себя хозяином положения собеседник понимает: это человек никогда не будет плакать или просить. Он скорее убьет. Причем молча.
— Я... посмотрю, что можно будет сделать, — стакан завис во внезапно ставших мокрыми руках, едва не хрустнув от осознания надвигающейся опасности.
— Спасибо, не стоит, — Смерть снова приняла свое обычное благодушно-вежливое выражение услужливого подчиненного. — Я вернусь, когда буду готов полностью. В свое время.
Он встал и под окостеневшими взглядами вышел на улицу. Панорамные стены-двери упирались в однополосную дорогу с узкой пешеходной частью, за которой начинался порт. Справа — пирс, слева — пляж, за пирсом — пешеходная дорога на Амадорес. Нашел же он неудобный зал посреди целого океана, почему бы здесь же не найти с хорошей акустикой?
Сразу за пляжем начинался обычный круг с расположенным перед ним пешеходным переходом. За ним короткий мост, под мостом — тоннель. Обычно местные развлекались тем, что подолгу стояли на переходе, ожидая, когда кто-то из туристов догадается нажать повернутые не той стороной кнопки на светофоре: какой-то чудак-архитектор расположил их так, что догадаться о их существовании было практически невозможно. Здесь это было самым большим неудобством, дальше все переходы до самой автострады были понятны и безопасны. А вот тоннель прямо таки манил наличием странного многоголосного эха. Расчехлив гитару, он уселся прямо на высокий бордюр, смяв гирлянду из крупных желтых цветов, которыми был усеян низ тоннеля. Один Бог знает, как они здесь выросли, безо всякого солнца. Впрочем, их собратья, что росли у входа, выглядели довольно вялыми. Видимо, большое количество света тоже не всегда хорошо. Дрогнувший за первыми аккордами голос окатил полукруглые стены, ударившись о свод и скатившись солеными каплями на камни.
— O no, o no...
Он пел, захлебываясь новообретенным звучанием, как если бы на той самой косе тонул он, а не она. Голос, постепенно набирая силу, продолжал омывать камни тоннеля захватывающим пляжную полосу приливом. Постепенно звук становился ровнее, уверенней. Через какое-то время он заполнил собой все пространство, проникнув в щели между камнями и вырвавшись из тоннеля наружу. Какая разница, что единственными зрителями сейчас были эти странные цветы и случайно остановившиеся у дороги прохожие, не видящие, кто поет, и не понимающие, что они вообще слышат.
А потом он увидел Ее.
Скрестив ноги в белых кроссовках, она сидела на противоположном бордюре, низко опустив голову и оперевшись одной рукой о камни. Он не заметил, когда она пришла и села. Как и на Маспаломасе, он не видел ее лица, только упавшие на него каштановые волосы. Но это был именно ее силуэт, так странно отсвечивающий белым на фоне серого камня и желтых цветов.
Он продолжал петь, а она все время сидела напротив и слушала. Люди проходили мимо, останавливались, кто-то уже бросил в пустой футляр несколько мелких центов. Она сидела неподвижно, как статуя, почти не дыша. Словно боясь, что если сделает неосторожное движение, то он сразу сорвется и уйдет. Не из тоннеля и не к другой. В небытие. А он наконец мог рассматривать ее не отрываясь во всех деталях, от длинных стройных ног до судорожно вцепившихся в камень кончиков пальцев. Вот только лица по-прежнему не было видно. Еле мерцающие в начале партии фонари становились ярче, ночь постепенно пустела, так что они остались вдвоем. Он продолжал петь, но в конце-концов репертуар подошел к концу. Тогда он положил гитару в футляр и, избегая смотреть на белый силуэт, начал собираться. Вытащив мелочь и упаковав инструмент, он двинулся в противоположном от нее направлении. И лишь у самого выхода, спохватившись, вдруг остановился и обернулся. Чтобы увидеть, как она уже уходит в другую сторону.
И лишь здесь, поняв, какую ошибку совершил, он развернулся и бросился следом за ней.
***
Дорога от Порта Рико до Амадорес, обычно хорошо освещенная, ближе к Таурито начала гаснуть. Электричество на острове было дешевым, потому что вырабатывалось за счет ветряков и — в меньшей степени — установленных на крышах солнечных батарей, что было вполне естественно в месте, где солнце с ветром царствуют круглый год. Но сейчас явно произошел технический сбой, обесточивший половину пути. Завтра днем его наверняка починят. Но сейчас часть аккуратной, хорошо вымощенной дороги за волноломами терялась в тени, а затем свет резко прекращался, как если бы кто-то, повернув рубильник, безо всякого предупреждения взял и выключил его на самом опасном участке. Там, где начинался неогороженный проход над обрывом, стояла кромешная тьма.
Внизу, перекатываясь белой пеной, ревел океан.
Он ускорял шаг и уже почти бежал за ней, с ужасом понимая, что расстояние не сокращается, а только увеличивается. Хотя она шла не быстрей и не медленней. Вот, еще немножко, еще поворот и он наконец-то нагонит прозрачный силуэт, тающий внизу по дороге. Но, когда казалось, что до него оставался только один шаг, кто-то, возникший из пустоты сзади, схватил его за плечи.
Доля секунды — и, не давая обернуться, чужие руки уже крепко держат предплечья, там, где все еще отзывается старая боль. Кто-то больше и сильнее рывком останавливает его бег, вжимая острый подбородок в шейный позвонок. Он уже забыл, как это, чувствовать себя маленьким и беспомощным. Когда понимаешь, что не вырваться, и в ушах стоит только треск разрываемой одежды. И даже не слышно собственного немого крика, потому что бросившая запястье рука мгновенно зажимает рот.
Любое движение Смерти рвущее и болезненное. Он держит пальцами под ребра, не давая вздохнуть, впившись клешнями дифриблирятора в грудную клетку. Раз, два... «Мы его теряем...» Еще раз... «Парень, держись!..» Поздно. «Время остановки сердца...» Упавшее в телефон рядом со стаканом виски сообщение от номера, который забыл заблокировать: «Привет. Я узнала, что у тебя сегодня премьера. Я знаю эту вещь. Мне очень жаль, что ты сразу не сказал, зачем говорил со мной. Но я рада, что помогла тебе. Я понимаю, что моя роль для тебя закончена. Спасибо, что ты был в моей жизни. Люблю тебя. Прощай».
...Приближающиеся к губам губы, которые видно сквозь закрытые глаза так же ясно, как сквозь монитор. Это виденье не стряхнуть, как ни пытайся зажмуриться или напиться, оно такое же реальное, как если бы было наяву. «Как тебе?..» «Delicious...» «I`m glad... Will you still?..»
Кто целовал его тогда, Жизнь или Смерть?.. Так крепко и глубоко, что случайно ожившая в памяти фраза заставила забыть такой логичный после премьеры лишний стаканчик и посадила за руль? И кто знал, что потом с удивлением и любопытством будешь наблюдать со стороны, как твое совершенно не поврежденное тело вырезают из искореженной машины? И идиоты-фанаты в соцсетях на следующий день будут писать: «Несчастный случай», а не суицид?..
Ребенок... Он еще даже не зачат, но уже дороже для Нее, чем все проведенные им репетиции в мире. Какая разница, для чего он их проводил, если единственного нужного зрителя в зале все равно не будет?.. И только где-то в висок вместе с кровью ударяет: «Люблю тебя. Живи. Я существую только ради тебя».
***
— Остановись. Она будет жить, — Тод ослабляет хватку, убирает руку от живота, отодвигается и стоящий на коленях наконец может обернуться. И даже отряхнуть ладони от впившейся в них гальки. Но дыхание все еще тяжелое и прерывистое, взгляд через плечо затравленный. — И ты тоже. Сегодня никто не уйдет со мной. В неэлектрической темноте звезды кажутся большими и близкими.
— Больно? — удивленно спрашивает Смерть.
— Да, — стоящий на коленях человек выгибает спину полукругом, пытаясь стряхнуть вцепившееся в плечи напряжение. — Черт... Никак не привыкну. Как будто и сам не знаешь... — и, внезапно: — Скажи, она бы была со мной... нежна?
Тод удивленно замирает и вдруг начинает смеяться:
— Кто о чем. Говорю же: зря ты отказался. Мог бы выбрать цвет волос, например. Раз уж хотел быть, как я. Все равно ж поседел. Да и до этого красился.
— Я думал, что так будет лучше.
— А я сейчас думаю, — Смерть снова серьезнеет и смотрит внимательно, — что пришел тогда к тебе слишком рано. Вот парадокс. Если бы я подождал, ты бы и впрямь покончил с собой. А так ты не смог сделать расчет правильно. Я же говорил, что готов был взять у тебя все, что угодно, даже один-единственный волос. Как тебе пришло в голову отдать чуть ли не самое дорогое?..
Он задумывается:
— Мне казалось, что чем весомей плата, тем мощней будет талант. Я услышал тебя... что он не дается даром.
— Сумасшедший, — смотрит, как в зеркало, Тод, — начальная цена всегда та, которую назначает продающий. Даже за волос ты мог бы торговаться. Мы же с Ней оба любим тебя. Понимаешь?.. Я бы никогда не причинил тебя вреда. Если бы ты сам этого не захотел.
***
Внизу, в полукруглой расщелине скалы, которой заканчивается дорога, руководимый луной прилив достигает самых крупных камней. Так, что сидящей на одном из них женщине приходится поджимать ноги, чтобы не замочить светящиеся в кромешной темноте белые шнурованные кроссовки.
— Мне кажется, это перебор, — говорит она на отражающуюся луну в океане. — Может, вы двое наконец перестанете над ним издеваться?
Стоящий за ее спиной, худой и прозрачный как тень, пожимает плечами:
— Это не мы. Он сам. Ты же тоже ушла. И сидишь сейчас здесь, со мной. Хотя знаешь, что там происходит.
Женщина вытягивает ноги и почти достает белым мыском прилив:
— Руд... черт. Смерть. Прости. Никак не привыкну.
— Ничего, — тень поддает камушек краем сандалии с кожаным плетением и тот беззвучно падает в темноту, — приятно, что и ты обо мне еще не забыла.
— Я же просила не напоминать. Эта бесконечная череда повторений все-таки выматывает. К концу я так устаю, что мне и правда нужно отдохнуть. Я не такая, как ты... или он. Понимаешь?
— Конечно, — Руд спокойно смотрит на тающую в облаках луну, продолжая пинать камни. — Именно поэтому ты каждый раз начинаешь все сначала. Эпохи меняются, алгоритм твоих действий — нет. И у тебя снова муж и ребенок. Скажи... твой сын — он какой? Умный?.. Красивый?.. Ты сама читаешь ему по вечерам сказки?.. Поешь на ночь колыбельные?..
На проскользнувшие в голосе нотки ревности женщина оборачивается:
— Ты же знаешь, что да. Ты же наверняка... наблюдаешь.
Рудольф отрицательно качает головой:
— Нет. Если ты все это делаешь для меня, то напрасно. Я не отношусь к категории мазохистов... как этот. Глупо смотреть и тянуть до последнего, а потом являться на свадьбу... когда уже все кончено. Я увижу его только один раз. Когда приду к нему... в свое время. По крайней мере, постараюсь. Ты же не против?
Прибой целует белую подошву и отступает, не замочив.
— Я думаю, ты будешь лучшей Смертью... чем Он.
Тень присаживается за ее спиной на корточки и, скрещивая руки между коленями, продолжает смотреть вдаль:
— Возможно. Я не знаю, каким Он был миллион лет назад. Может, тогда он думал, как я сейчас. А теперь просто устал... — потом спохватывается: — А вот ты — да. Ты... знаешь. Ты и тогда видела его.
Женщина наклоняет голову:
— Я забыла. Я тебя попрошу... дай покой этому парню. Ты же можешь?
— Он по прежнему хочет на сцену. Но сцена и то, что забрал у него Тод, в его случае вряд ли совместимы. Он быстро насытится. И вернется к тому, откуда и пришел. При этом обесточив тысячи таких, как ты. А может и миллионы. Ты и понятия не имеешь, что он творит даже сейчас. Просто одним взглядом. И голосом.
— Все равно. Дай. Не делай несчастным человека, однажды сделавшим счастливым меня. Я не хочу больше видеть, что с ним делаете вы.
— А что — мы? Мы как раз тут не при чем. Ты же лучше нас знаешь, что их контракт изначально недействителен. Тод не дал ему того, что он просил.
— А что он просил?
— Талант. Это у него и так было сверх всякой меры. Тод подарил ему умение им распорядиться. Но это уже была его личная инициатива. Поэтому все, что происходит сейчас с ним, делает с собой он сам. Все это, включая неспособность любить женщин и, как следствие, подарить кому-то жизнь, только у него в голове.
— Вчера он подарил Жизнь мне.
— Подарить жизнь Жизни... — Рудольф криво усмехнулся, почти как сам Тод, но спохватившись, быстро стер ухмылку, — это хороший каламбур. Ты пойми... Смерть бы никогда добровольно не лишил возможности продолжить род такой ценный экземпляр. Он же существует только за счет Жизни. И сам это знает лучше тебя. Если все вымрут — что останется?
— Кстати, как там та девочка... Джинсей, да?
— Девочка выросла, стала программистом и купила новый телефон. У нее муж и очередная беременность, но она по-прежнему пишет ему в инстаграм. И в твиттер. И ходит на его спектакли. А он ее забыл. Совсем. И даже не узнает. Там сотни тысяч человек... разве в такой толпе теперь разглядишь того, кто в детстве повлиял на твою жизнь.
— Ей и тогда казалось, что он просто не обращает на нее внимания. И она не нашла более умного способа его привлечь.
— И как после этого не считать ее дурой?.. Кстати... почему ты почти не говоришь о дочери? Как ты в этот раз ее назвала? Мудрость, то есть, Софи?.. Или все-таки «Жизнь»?
— А что о ней говорить. Ты же и сам знаешь...
— Да, — Рудольф опять вздыхает. — В этот раз она выжила. Может, как раз для него? Или для сцены? Чтобы исправить ошибку Джинсей? Хотя, ты сама же понимаешь, что никакой ошибки не было. Это все просто Жизнь. Иногда людям нужно пройти через это.
Женщина вздрагивает. Так, что даже тень это замечает. И делает стихийный жест, порываясь ее обнять. Но потом останавливается. Становится понятно, что на этом разговор близится к концу.
— Нет. Это не для нее. Сколько ему будет лет, когда она вырастет?..
— Я помню, когда ты ее родила, и сколько лет ей сейчас. Разница гораздо меньше, чем у тебя... с этим.
— Я сказала: нет. Ты... и он... и другая страна... И сцена...
— А что — «сцена»? Судьба любого исполнителя Смерти рано или поздно сыграть роль наследного принца и императора.
— А любой хорошо подготовленный Рудольф рано или поздно становится Смертью. Все предсказуемо и закономерно. Но я сказала: нет.
— Ты, как и прежде, готова кого-то убить, если видишь у другого перспективу там, где тебе не досталось.
— Я люблю тебя, дорогой.
— До свиданья, мама.
— В следующий раз Ты придешь ко мне? Я хочу увидеть в конце Тебя.
— Я... постараюсь.
Опустив кудрявую голову, тень сидит рядом еще некоторое время. Потом бесшумно встает и исчезает в провале. Он идет по лунной дорожке медленно и не ускоряет шаг, даже когда на ней их оказывается двое.
— Ну?.. — Рудольф ежит плечи.
— Что «ну»? — Смерть даже не оборачивается: — Хочешь узнать, как все прошло?
— Да что узнавать, раз все и так известно, — Рудольф грустно усмехается про себя: — Она как всегда тебя не узнала.
***
Идущий от порта Могана до Рико катер останавливается на открытой воде...
— Эй, заснул, что ли?! — окрик фотографа заставляет очнуться и поменять позу. — Ногу чуть левее и в колене нужно согнуть резче. И рука... рука должна лежать свободней! Так, отлично. Все! Закончили. Съебывай с этого окна.
Затекшие от неподвижного сидения мышцы болят, но ощущение, что кадр все-таки удалось повторить, есть. Пусть для этого пришлось почти всю ночь уже после съемок проторчать сначала в гримерной, а потом, дождавшись, когда опустеет студия, еще и на площадке. И пусть это опять минус время полноценного сна, а завтра в десять утра репетиция. А вечером концерт и нужно выглядеть на все сто. Сегодня он даже не сядет за руль и не вызовет такси. Просто завалится на диван в фойе около гримерки.
— Ты... это... — фотограф меняет гнев на милость, но потом машет рукой, — а, спи. Результат тогда покажу завтра. После обработки.
— Спасибо.
Свет окончательно гаснет, ушедший из студии уносит с собой очередной безумный день. Он еще некоторое время сидит на подлокотнике, а потом бесшумно валится назад, засыпая прямо в полете и тогда же закрывая глаза.
И видит, как где-то, на другой стороне земного шара, за замороженным инеем окном, девушка мазками кладет акварель на бумагу. Лоснящиеся краски медленно расцветают из-под аккуратных контуров подтеками, проникая все дальше и дальше каплями, постепенно создавая законченный образ. Внезапно девушка замирает и одним движением разрывает бумагу, чтобы начать все сначала. «Люблю тебя...»
Или как с криками мечется по креслу в последних схватках роженица, одновременно уставившись в белый потолок и тикающие на стене часы. Но, в тот момент, когда последнее: «Я больше не могу!» сливается с предсмертным криком, чья-то рука, надавив на живот, силой выбрасывает ребенка в мир, как океан щепку на берег. И обладатель этих рук, нежно принимая внезапно заоравший комок плоти, подносит его к своему лицу и, неловким движением убирая упавшую на глаза золотистую вьющуюся прядь, целует младенца в лоб. «Живи...»
Он видит, как красивый усатый мужчина на белой террасе протягивает бокал с сангрией женщине с каштановыми волосами и та принимает его, кутаясь в плед и улыбаясь, но, когда тот отворачивается, пьет его, задумавшись о чем-то своем, глядя в темноту и слушая шум океана. «Я существую только ради тебя...»
И последнее, уже в полудреме, так, чтобы ни за что не вспомнить утром, потому что когда-нибудь это обязательно будет с ним. Он распрямляется на сцене и сквозь отражающуюся горизонтом пыль рампы и белый свет софитов, делающий безликим абсолютно любой зал, выхватывает взглядом белый силуэт. И уже не может дождаться конца поклона, путая заранее приготовленные слова и молясь о том, чтобы тень не ушла раньше. Он по прежнему не знает, видение это или реальность, и как ее на самом деле зовут. И будет бежать внезапно обезлюдившими коридорами в такое же показавшееся пустым фойе, не смыв грим и не переодевшись. И с облегчением, схватившись за выскакивающее сердце, остановится в последний момент, увидев, что ждут все-таки его — несмотря на все, что было, не оборачиваясь на всех коллег, друзей, парней, девушек, мужей, жен и поклонников. Не думая, мужчина ты или женщина. И он наконец видит лицо.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Название: До победного конца Автор:little.shiver Фандом: I am machine Персонажи: Штефан Рац/Рудольф Габсбург Размер: мини Категория: слэш Рейтинг: G Жанр: «лучше бы автор не, но не», АУ, драма Предупреждения: алкогольное опьянение и общее неадекватное состояние автора Примечание: 1. Мне было слишком после «Короля ничего». И идея грызла настолько долго и упорно, что рано или поздно это должно было случиться. 2. В эпиграфе примерный текст песни. В сети еще нет адекватной версии в текстовом варианте, а я упорно не могу разобрать окончания одной из строк. Однако же, в основных, подходящих к тексту строчках, я не сомневаюсь. Вольный, околохудожественный переводВольный, околохудожественный перевод: «Давай обернемся и посмотрим правде в глаза: ты знаешь, что я знаю — ты мне врал, но знаешь ли ты, что врал себе? <...> Я ведь только начал и собираюсь довести дело до конца <...> потому что, когда я играю, я всегда выигрываю». Посвящение: Спасибо за «Короля ничего», дорогой сэр Заместитель. Вы знали, как сломать мой мозг и выпотрошить нежную, цвета лососевого масла, душонку.
Looking back to yesterday it’s time to tell the truth I know you knew you lie to me Did you know you lie to you? <...> I’m just getting started and I won’t stop until the end <...> When I play I play to win (с) Hinder — Play to win
Яичница подгорает.
Кажется, это должно было бы стать последней каплей, добить и без того не самого спокойного сейчас Штефана, должно было бы взбесить настолько, что... Но Штефан степенно подходит к плите, поворачивает переключатель мощностей до нуля, полотенцем перехватывает металлическую ручку сковородки с антипригарным, мать его за ногу, покрытием и совершенно спокойным, лишенным какого бы то ни было недовольства, движением опускает под струю ледяной воды.
Вообще-то, мелькает мысль, так делать нельзя. По-хорошему, надо бы дать сковороде остыть и только после бережно помыть мягкой губкой с абразивным напылением. И протереть перед тем, как вновь поставить на плиту.
Хорошая домохозяйка сделала бы именно так. Вот только...
Вот только Штефан Рац — не хорошенькая домохозяйка в накрахмаленном фартучке, присматривающая ежедневно за выводком агрессивных недорослей и ожидающая бесконечно занятого супруга с его ужасно важной и тяжелой работы. Штефан Рац — наркоторговец, владелец сети аптек, подающий большие надежды бизнесмен и, в конце концов, мужчина. И он совершенно не выносит детей, а уж тем более — не любит готовить. Готовить детей у него, впрочем, особого желания тоже нет.
Штефан Рац — уставший после долгого дня и тяжелой ночи человек, едва держащийся на ногах благодаря Всевышнему, силе воли и двойной порции энергетика. И о чем-то из этих трех составляющих он совершенно бессовестно врет.
А еще в его голове есть одна маленькая, но совершенно переворачивающая с ног на голову мысль, которая его определенно доведет. Не сейчас, сейчас он даже едва живой способен с непроницаемым выражением лица устранить последствия маленькой кухонной катастрофы, учиненной великовозрастным болваном и, по совместительству, его лучшим другом.
Вопреки всему, что этот несчастный идиот натворил, Штефан упорно не может подставить в определение слово «бывший».
Все его бывшие друзья мертвы, а Рудольф пока что выглядит до безобразия живым.
— Прости, Штефан, я просто пытался хоть что-нибудь сообразить пожрать, а в твоем холодильнике мышь повесилась, — восклицает он наигранно-возмущенно.
И Штефан не знает, что раздражает его больше: то, что эта наигранность была всегда, а он упорно её не замечал, или то, что Рудольф продолжает притворяться, хотя, казалось бы, какой уж теперь толк?
— Я слишком устал, чтобы слушать жалкие оправдания твоей рукожопости. Спалить яичницу — это надо уметь, бездарь ты несчастная, — кидает он лениво и широко, во весь рот зевает, не утруждаясь какими-либо манерами.
Он нарочно выбирает самые обидные формулировки. В его интересах сейчас сделать Рудольфу по-настоящему больно: дать понять тщетность бесконечных усилий. Рудольфа убивает ощущение собственной никчемности, и, привыкший всегда обходить эту тему стороной во благо общего дела, сейчас Штефан с удовольствием травит его самым неприглядным образом.
Это не в его духе.
В его духе — изворачиваться и врать, чтобы получить желаемое, но Рудольф Штефана по-настоящему задел. И Штефан все еще не уверен, способен ли он простить предательство. А если способен простить, то способен ли остаться другом после того, как правда всплывет на поверхности болота, в котором все они увязли по самые кончики длинных, не опошленных пока еще нанопротезами ушей.
Обычно, Штефан держит лицо и марку, но сейчас он слишком хочет спать. И ему плевать, обидится Рудольф на его замечание или пошлет в жопу.
Штефану плевать на Рудольфа, потому что тот одним своим поступком перечеркнул все то хорошее, что еще оставалось между ними.
Взаимное недоверие — основа их псевдодружбы и недоотношений, рано или поздно должно было дать сбой в системе и вызвать крупные неполадки.
Кто же знал, что Штефана это настолько заденет?
***
Руди заваливается помятый и весь какой-то словно разобранный. Нет, его приступы мигрени — это отдельная песня, их Штефан знает уже почти что наизусть, хоть это ни в коей мере и не помогает, хм, помочь? Фармацевт, «но не врач, Руди, запомни уже», Штефан с легкостью подбирает необходимую дозировку и абсолютно вовремя притаскивает нужный флакон, но он не хуже прочих, и особенно — Рудольфа, понимает, что долго это продолжаться не может. Они и так уже безбожно затянули. Сейчас же он просто до смерти уставший.
— Скажи, что здесь есть что-нибудь пожрать, потому что иначе я сожру тебя, — бурчит лохматое чудовище с порога и скидывает тяжелые берцы привычным жестом. Бесполезное, в общем, занятие. Одно из. Штефан не такой уж и чистюля (или нет?).
— Ужин на плите милый, дети скоро вернутся из школы, а ты пойдешь нахуй с такими запросами, — щебечет Штефан из своего кресла, не отрывая носа от документов, на которых делает еще пару пометок и откладывает в сторону. Ясно же как день, что ему не дадут нормально поработать: Рудольф из тех, кто любит обладать вниманием собеседника всецело, иначе пропадает интерес. А унылым очкариком Штефан его видеть не привык, вот и приходится поступаться интересами дела ради сомнительной радости быть идеальным слушателем.
— Вот сплю и вижу тебя помешивающим супчик и с поварешкой в руках, — усмехается Руди, падая на широкий подлокотник и, конечно же, сминая своей тощей задницей чрезвычайно важные договора.
— Идиота кусок, — почти беззлобно шипит на него Штефан, спихивая с бумаг к себе на колени и проверяя, во сколько ему обойдется очередная неуклюжесть несчастного отрока рода Габсбургов. — Да будет тебе известно, на моей исторической родине существует только два способных привлечь твое внимание блюда: супчик из прокисшего молока, — и вот не корчи такую рожу, сам напросился! — и гуляш.
— Иди ты со своими прокисшими супчиками, я уже наигрался в аристократа, — устало отмахивается Рудольф, но он слишком доволен своим нынешним положением, чтобы сопротивляться хотя бы чуточку яростнее. Он подтягивает колени повыше, упирается пятками в стоящий рядом журнальный стол и со всем возможным комфортом разваливается у Штефана на коленях.
Штефан качает головой и негодует про себя, но улыбка на его лице говорит сама за себя: такой вариант домашнего питомца устраивает его абсолютно по всем параметрам.
— Что, так хорошо, что даже о еде забыл? — усмехается ехидно. И слегка приобнимает за спину, поддержки ради, не из какой-то там фантастически образовавшейся нежности. Боже упаси.
Рудольф мычит неразборчиво, прикрывает глаза буквально на секунду и так и отрубается через пару минут.
Тяжеленный лось почти тридцати лет отроду засыпает, привалившись к штефановскому плечу. И Штефан очень изощренно поливает его матом, но про себя и настолько неубедительно, что в конце концов даже это не считается. А вот о том, что нести его на руках — легче легкого, Руди знать совершенно не обязательно.
***
Штефан слегка крутит запястьем и запускает пятерню в волосы, разлохмачивая идеально зализанные назад пряди. С напором его нервов не справляется даже хитровымудренный гель для укладки.
На столике возле него стопка документов и стакан с джином.
В голове пусто.
Перед Штефаном сейчас стоит один простой в своей формулировке, но очень важный и оттого сложный по морально-этическим соображениям вопрос.
Сможет ли он отказаться от цели?
Штефан шел к своей мечте с тринадцати лет. Проникся глупой книжкой, подаренной старшим приятелем. Проникся целью тех, кто к концу книжки остался ни с чем. А теперь и сам Штефан на этой грани.
Если он забудет о своих чувствах и поддастся мимолетному желанию, то потеряет все то, ради чего существовал последние -дцать с хвостиком лет. Все, ради чего поступался многими принципами, а то и вовсе стирал границы дозволенного. Все, ради чего вообще решился умереть и восстать из пепла другим, новым (однако же, не лучшим) человеком. Отпустить все то, что создавал своими руками с очень и очень большим трудом.
И ради чего.
Ради сомнительной компании идиота из богатой семьи? Ради отсутствия какой бы то ни было стабильности? Ради того, чтобы стать лучше?
И ради чего?
Штефан оборачивается и смотрит через плечо. На второй половине кровати, которую Штефан уже и забыл, когда занимал полностью, мерно посапывает Рудольф. Рудольф, с которым они никогда не станут ближе. Который никогда не пошевелится без его подначки. Рудольф, который едва ли сумеет оправдать их общие чаяния по поводу Бионикса. Рудольф, который даже во время секса смотрит не ему в глаза, а словно сквозь. И, что бы они там не говорили про лучших друзей, Рудольф, который теперь навсегда останется человеком, подошедшим со спины слишком близко. Ровно настолько, чтобы на секунду перехватило дыхание и потемнело в глазах.
Запах спирта и можжевельника ударяют Штефану в нос, стоит поднести стакан к губам. Горячей волной жидкость проходится по гортани и медленно оседает где-то в районе желудка, усмиряя поднявшуюся вновь волну гнева.
Штефан еще не готов к этому разговору.
***
Штефан еще не готов к этому разговору, но говорить приходится.
— Очень забавно, что ты первый об этом заговорил, — бросает он резко, и этот непривычный тон, жесткость, отсутствие даже малейшего желания показаться своим в стае волков, мгновенно разрушают все очарование творящегося на сцене шоу уродов.
Рудольф не может жить без постоянного столкновения? Не может начать делать что-то сам? Не может быть честным хотя бы с теми, кто пытается его любить? Так пусть получает то, чего так хочет. Вот он — Штефан Рац. Великий и ужасный. Собственной персоной. Только этим вечером, спешите насладиться зрелищем!
Штефан подскакивает с кресла и с силой впечатывает Рудольфа в стену, пользуясь внезапностью и собственными габаритами, чтобы начало наступления все-таки оказалось за ним. Ему плевать, чем закончится этот разговор, но, видит Бог, он пытался быть сдержанным.
— И не строй из себя дурачка, ты отлично понимаешь, о чем я, — змеей шипит Штефан, яростно впечатывая ладонь в стену в пяти сантиметрах от головы Рудольфа.
На короткий миг на лице того проскальзывает удивление («надо же, подловили, как нехорошо вышло!»), но и оно поспешно сменяется на отстраненно-скучающее псевдобезразличие.
И Штефан ждет, дьявол, как же он ждет, что на этом усталом, с извечными синяками под глазами и хроническим похмельем, лице хоть на секунду, но проявится вина. Сожаление. Осознание. Что-нибудь. Сердце Штефана заполошно бьётся в ожидании. Он, черствый сухарь и бессердечная скотина, надеется.
Ничего.
Выражение лица Рудольфа остается все таким же вежливо-скучающим.
Кажется пауза затянулась.
Штефан разжимает сжатые на вороте бесформенной футболки пальцы, отступает на шаг назад и, поворачивая голову в сторону, усмехается.
Маска, любовно расписываемая им в течение долгих, бесконечных, кажется теперь, лет, возвращается на свое законное место.
Штефан Рац с ехидной улыбкой поворачивается обратно к Рудольфу, и теперь на наследника рода Габсбургов смотрят лисьи шальные глаза враля и беспринципного бизнесмена.
— Так, ты думал, это будет? — Штефан отечески хлопает Рудольфа по плечу и оттаскивает за шиворот от стенки. Толкает спиной в кресло, открывает новую бутылку с янтарной, чуть более густой, чем вода, жидкостью и наливает на два пальца в чистый стакан. Помнится, это он уверил Рудольфа в мысли, что травить единственный и любимый организм надо не чем попало, а «обязательно, Руди, обязательно!» пойлом только самого высшего качества и по самой подходящей цене.
Видит Бог, Штефан пытался.
Рудольф обхватывает пальцами стакан, смотрит подозрительно, но убирает иголки, готовится выслушать хотя бы из вежливости, какого черта здесь сейчас произошло. Он ведь просто зашел в квартиру и начал с вопроса «Как дела на работе?».
Штефан устало оседает в своем кресле и закидывает ноги на низкий стол.
— Забудь, друг мой. Это все уже неважно, — отмахивается он от деланно-непонимающего взгляда.
Наигрался уже. Пора завязывать.
— Давай лучше выпьем, — бормочет Штефан и подливает еще джина себе в стакан.
Поднимает дрогнувшей рукой и салютует с насквозь фальшивой улыбкой человека, который оценил, с каким мастерством его провели, но не держит обиды.
Рудольфу невыгодно отказываться от заботливо предложенного перемирия.
Они слишком далеко зашли.
Штефан откидывается на спинку, прикрывает глаза, чувствуя, как оседает под натиском огненно-обжигающей жидкости желание что-либо изменить. И усилием воли душит все нарастающую с каждой секундой панику.
Еще не поздно отказаться от этой затеи и по-настоящему простить.
— Я не хотел подставлять тебя, Штефан, просто все эти люди... — вот. Вот чего Штефан ждал там, у стены. Вот причины, вот они — извинения. Вот оно — сожаление в ответ на великодушное прощение.
Штефан не верит в книжки про «весь мир в кармане», он слишком стар для всего этого дерьма.
Штефан верит в отлаженность механизмов, четкие инструкции и политику честной смерти. Да, его работа разрушает и отнимает чужие жизни. Он не обманывается на свой счет. И он не отступится от возможности суметь достичь большего. В отличие от людей, деньги, власть, связи и положение в обществе — то, чем он в состоянии управлять. И только люди, такие как Рудольф: жадно хватающиеся за все, вгрызающиеся, отнимающие время, силы, подминающие под себя и свои потребности, становящиеся, ни много ни мало, центром вселенной, — только люди могут испортить его идеальную систему.
Он не сумеет возродиться из пепла дважды. Он не сумеет снова стать Иштваном, который хотя бы умел доверять. Он не сумеет стать кем-то еще.
Да и ради чего?
— Забудь, Руди, — отмахивается он, не открывая глаз.
Рудольф как-то горько вздыхает и разом опрокидывает в себя все содержимое стакана.
С губ Штефана невольно срывается тяжелый всхлип.
Некоторые люди подбираются слишком близко и утягивают вслед за собой, а Штефан Рац еще так многого не успел, чтобы остановиться в этой бесконечной гонке.
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
Кажется, все мои объяснения по поводу того, как рождаются идеи для того или иного фика, постепенно свелись к единственной фразе: «Ну... Я услышал песенку, и меня ей немножко пришибло. И отшибло остатки мозгов». В свое оправдание могу сказать, что Адам Гонтье, конечно, тот еще алкоголик и наркоман (удивительно, правда?), – но тексты пишет прекрасные.
Хотя ладно. Будем честными. Все мои графоманские хуежества идеально ложатся на одну строчку: «И уносит меня, и уносит меня».
Название: Король ничего Автор: Shax Фандом: Фики по фику. Это уже восьмое (мной написанное) дополнение. И у меня иссякла фантазия на дурацкие недошуточки по этому поводу. Персонажи: блистательный мерзавец. И какой-то невнятный алкаш на заднем плане. Размер: миди. Убейте меня нахуй, сколько можно-то? Категория: теперь кобель у нас Штефан. И не надо так на меня смотреть. Рейтинг: R. Угадайтеблятьзачто. Жанр: эмн... биография? Краткое содержание: «Заседание продолжается, господа присяжные заседатели». (с) Предупреждения: 1. Упоминание каннибализма. 2. Нехилый такой фрагмент текста можно смело озаглавить как «Краткое пособие для начинающего торчка». 3. Сопли. Херовы розовые сопли. Херова гора херовых розовых соплей. И да, мне стыдно. Примечание: Я продолжаю внаглую эксплуатировать роман Чейза «Весь мир в кармане».
Посвящение: Сэру Начальнику, сказавшему, что это уже даже не донышко – а ДНИсчЕ. В чем сакральный смысл сей формулировки, я так и не понял, поэтому на всякий случай согласился.
All the dreams you've been chasing All the life you've been missing It's all right here waiting for you And it's so disappointing The only one that your hurting The only heart that your breaking belongs to you (c) Saint Asonia – King of nothing
Строго говоря, Штефан Рац не любит предаваться пустым фантазиям на тему «А вот что было бы, если ... ?». Вместо многоточия подставьте любую ересь, которая вам только может прийти в голову, от «Если бы я был женщиной» до «Если завтра начнется вторжение инопланетных фиолетовых тушканчиков». Слишком уж глупо тратить бесценные ресурсы своего мозга (единственного, между прочим!) на всякую невозможную чушь.
И все-таки, когда на исходе дня выпадает свободная минута, когда все проблемы улажены и дела завершены, – можно позволить себе расслабиться в баре, выпить и немножко потренировать собственное воображение. Например, сегодня Штефан несколько часов проторчал на скучном до зевоты семинаре с директорами других аптечных сетей. Семинар носил какое-то гордое и заковыристое название и сводился к тому, что желающие выступили с небольшой презентацией, где делились с коллегами своим опытом. Пресно, уныло, ни о чем. Весь семинар Штефан прилагал неимоверные усилия, чтобы не заснуть, а когда спать не хотелось – пытался не ржать в голос от того, какими же потрясающе наивными могут быть такие успешные бизнесмены.
А вечером его внезапно посетила мысль – что, если бы он тоже выступал? Что он мог бы рассказать этим людям, не видевшим в своей жизни и десятой доли того, что видел он? Каким опытом поделился бы? «Секреты успеха от Штефана Раца», – хорошо ведь звучит! К счастью, выступать он ни за что не согласится, – и значит, в своем воображении можно представить не выхолощенную речь, заранее продуманную и расписанную до буковки, до запятой, полную шаблонных «глубокомысленных» фраз, не ту, которую от него ожидают услышать, – а настоящую. Поведать всему миру то, что никто и никогда не услышит.
Штефан рассказал бы о себе все.
* * *
Наверное, начал бы с раннего детства, в полном соответствии с канонами жанра. Оно проходило в маленьком живописном городке на востоке Венгрии, всего в паре десятков километров от румынской границы. Медье Хайду-Бихар, Дебреценский яраш, город Хайдушамшон – вот что, если быть точнее, и написано в его свидетельстве о рождении. Оный документ вообще полнился не только заковыристыми географическими названиями (идеально чистым произношением которых Штефан не преминул бы щегольнуть перед немецкоязычными слушателями), но и некоторыми другими любопытными деталями. Однако, о них он бы поведал чуть позже, уделив пять минут небольшому лирическому отступлению. Потому что его родной город – как раз такое место, какое заслуживает отдельного описания.
Хайдушамшон не был какой-нибудь совсем глухой провинцией, затерявшейся среди пыльных степей, от него рукой подать до Дебрецена – столицы медье и вообще второго по величине города Венгрии. Сейчас он и вовсе стал пригородом, вросся в расползающуюся кляксой агломерацию. И все же, в конце двадцатых годов разница между ними казалась колоссальной. Всего каких-нибудь двадцать минут езды на машине – и кишащий людьми, переливающийся разноцветными огнями вывесок центр Дебрецена, стремительно взмывающий в небо этажами высоток, оставался далеко позади в пространстве и как будто даже во времени. Хайдушамшон, казалось, так и застрял в прошлом столетии, крепко увяз в нем своими узенькими тихими улочками, приземистыми домиками с выбеленными стенами и черепичными крышами, красными или красно-коричневыми. Вокруг каждого дома неизменно – пара-тройка декоративных елей или пирамидальных туй, кусты цветущей сирени, изящный забор с коваными прутьями, и аккуратно подстриженная лужайка рядом. Идеально квадратные скверы для прогулок, мощеные дорожки в центре, скромная и строгая реформатская церковь, белоснежное здание мэрии, – сейчас о таком можно прочесть разве что в книжке. Или откопать в архивах всемирной паутины, на каком-нибудь сайте для любителей всей этой пасторальной романтики.
Что, господа слушатели, вы уже пустили слезу умиления, вписав главного героя этой истории в уютный пейзажик? Пририсовали домик с занавесками на окнах, клумбу во дворе, любящих родителей, кучу младших братьев-сестер и собаку-лабрадора? А вот хер вам. Сейчас он сходит проблеваться от такого великолепия и продолжит.
Не было у Штефана Раца ничего из этого. Были только два жирных прочерка в свидетельстве о рождении (вы же еще помните, что он обещал к нему вернуться?) на месте сведений о родителях. И даже звали его тогда не Штефаном, а, – страшно подумать, – Иштваном. В честь Иштвана Святого, надо полагать, первого венгерского короля. Удавиться можно от такой чести – благо, хотя бы фамилию ему выбрали методом научного тыка, как позднее призналась одна из воспитательниц хайдушамшонского детского дома. Большего узнать о своем происхождении ему так и не удалось, хотя, пожалуй, можно было бы – в маленьких городах все друг друга знают, наверняка кто-нибудь из старожилов-сплетников помнил наизусть всех местных подкидышей и их мамаш-кукушек. Но Иштван навсегда уехал из этого города в пять лет – согласитесь, не самый подходящий возраст, чтобы вести допросы с пристрастием.
Просто в один прекрасный (или не очень, кто ж знает?) день местное управление решило, что содержать детдом в столь маленьком городе, где персонала в итоге едва ли не больше, чем воспитанников, – как минимум нерационально и накладно. И заведение закрыли. Большинство детей распределили в Дебрецен, как в районный центр, а Иштван (то ли по ошибке в документах, то ли и вправду кто-то замолвил за него словечко – но в благотворительность кто сейчас поверит?) был отправлен в Будапешт.
– Ты везунчик, Ишток, – говорила ему директриса, почтенная грузная дама, пахнущая неизменной сиренью.
В чем же ему повезло?
– В большом городе и возможности большие. Ты вырастешь и сможешь добиться всего, чего захочешь.
Чего же мог хотеть пятилетний ребенок из захолустья, оказавшийся один в чужом городе, с чужими людьми?
Правильно. Он захотел весь мир.
Взобраться на самую высокую колокольню базилики Святого Стефана (и плевать, что туда никого из посторонних не пустят); подняться в прозрачной стеклянной кабине наружного лифта прямо вдоль фасада недавно отстроенной ратуши; выше и выше – чтобы увидеть весь этот огромный (по его тогдашним меркам) город. Можно даже вообразить себе, что – лежащий у его ног.
Иштван Рац не разменивался на мелочи.
– Скучаешь по маме с папой? – спрашивал его Ласло, штатный электрик и один из бывших воспитанников. Ему было немногим больше двадцати, но тогда он казался Иштвану ужасно взрослым и солидным.
– Я их не знаю.
И Ласло рассказывал ему про своих. Про мать, то сутками пропадавшую на тяжелой работе при строительстве автобана, то уходившую в долгий запой. Про отца, появлявшегося дома раз в полтора-два года – когда его досрочно («За хорошее поведение, за что же еще?» – усмехался Ласло, нервно взлохмачивая отросшие волосы) освобождали из колонии. Он приходил, выносил из дома все, что не было приколочено, а потом – бил жену и детей, требуя денег, а потом – снова попадал в полицию за какую-нибудь мелкую кражу и исчезал еще на пару лет. Про дом, в котором они жили, – гниющий барак, некогда служивший общежитием при давно закрытом заводе. Ни электричества, ни воды, ни отопления, – только зияющая провалами кровля и покосившиеся стены, в щели в которых можно было спокойно просунуть руку. Про двухлетнюю сестру, которую заели крысы, – и одуревшая от голода и паленой выпивки мать разделила оставшееся между тремя другими. Собственно, после этого Ласло и попал в детский дом.
Он любил по вечерам, когда выпадала свободная минута, собираться с детьми. Рассаживал их в кружок, сам садился в центре – и рассказывал им истории из своей жизни. Тогда Иштван приходил в ужас, не понимая, зачем этот парень говорит о таких ужасных вещах. И только спустя годы до него дошло: их пытались научить ценить то, что у них есть. В детдоме было совсем не так плохо, как любят описывать в своих слезливых романчиках изнеженные отпрыски полноценных семей. Там кормили, одевали, по мере сил учили самостоятельности. Были, конечно, мелочные воспитатели, возомнившие себя центром мироздания, и жестокие дети. Была несправедливость, было одиночество и была тоска – всепоглощающая тоска по родному дому, по чему-то эфемерному и недосягаемому, более вымышленному, чем когда-либо существовавшему на самом деле. Сильнее всего от нее страдали те, кто никогда не знал своих настоящих родителей, и в своих наивных фантазиях воображали их идеальными и почти божественными созданиями.
Те самые дети, которым Ласло, пусть грубо и неумело, но – как выходило, преподал один простой урок: все могло быть гораздо хуже.
Впрочем, тогда Иштван не был таким, как сейчас, – лощеным стервятником и обаятельным мерзавцем, который ничего не боится и у которого все всегда получается. Тогда он еще не был Штефаном – а был всего лишь глуповатым подростком, стоящим посреди крохотного закутка перед душевой.
Стоял и переминался с ноги на ногу, потому что мокрый скользкий кафель на полу неприятно холодил босые ноги. И вздрагивал каждый раз, когда под потолком мигала плохо вкрученная лампочка, как будто так она говорила: «Я слежу за тобой. Я вижу, что ты хочешь сделать». Страшно ли ему было? Странно ли? Сейчас бы Штефан не взялся утверждать, какие именно чувства он тогда испытывал. Не было ни страха, ни отчаяния, ни даже праздного любопытства. Он запомнил только мигающую лампочку, стылый кафельный пол, запотевшее зеркало, слегка испачканное засохшей краской после прошлогоднего ремонта, и собственное отражение в нем. Худощавую ссутуленную фигуру мальчишки-недорослика, дрожащие узловатые руки и огромные широко распахнутые глаза – какие-то дикие, совершенно чужие. Кажущиеся черными то ли из-за скудного освещения, то ли из-за расширенных зрачков, то ли...
Иштвану не хватило духу и хватило ума вернуться в общую спальню целым и невредимым.
А через три дня Ласло принес им книгу. Роман про американских бандитов из середины прошлого века, вздумавших ограбить инкассаторский броневик. Сюжет уже вылетел из памяти, – кажется, они просто не успели ее дочитать, а потом и вовсе про нее забыли, – но Иштвана зацепило другое.
Что нужно, чтобы целый город оказался у твоих ног? Да что там город! Чтобы весь мир – был у тебя в кармане? Деньги, безусловно, много денег. И власть. И связи. И толика удачи – но ведь он везунчик! А еще он – упрямый везунчик, которому все нипочем.
На этом моменте Штефан обязательно рассмеялся бы, – дескать, молодость-молодость, ох уж эти наивные детские мечты! «Весь мир в кармане» – вы только послушайте, как самонадеянно это звучит, послушайте и улыбнитесь, вспоминая собственные трогательные желания. Полететь в космос, найти лекарство от рака или СПИДа, получить «Оскара» или Пулитцеровскую премию, встретить любовь всей жизни...
Расскажите о своих мечтах тощему мальчишке из детдома, в драных джинсах и футболке, которая ему велика на два размера. Расскажите и посмейтесь над ним, пока он сидит с ногами на кровати, забившись в самый дальний ее угол, и грызет семечки, увлеченно листая свежий выпуск «Клинической фармации». Он же все равно ничего не понимает!
Иштван и сам догадывался, что вряд ли у него что-то получится из этой безумной затеи. На его стороне – только куча времени впереди, относительно неплохая соображалка, упрямство и немного удачи. Ни связей, ни денег, ни столь необходимых в обществе умений вертеться ужом и идти по головам – у него нет.
Значит – придется обойтись без них.
Самое время – сделать небольшой перерыв и попросить Ильзе, милейшую девочку-секретаршу, принести ему кофе. Обвести ленивым, скучающим взглядом заинтересованную аудиторию, усмехнуться в усы, выдохнуть, – и продолжить.
Что там у нас? Ах да, мальчик из детдома, штудирующий фармацевтические газеты. Зачем, вы спрашиваете? А затем.
Венгрия никогда не была преуспевающей – ни в технологиях, ни в экономике, ни в образовании. Безусловно, не Африка какая-нибудь, но и до Великобритании или Германии ей было далеко. Иштвана это не устраивало, но и переехать сразу после выпуска в другую страну не вышло бы, рассчитывать на бюджетное место в университете он мог только на родине. И Иштван призадумался. В выборе будущей профессии он руководствовался вовсе не желанием принести пользу обществу (общество, знаете ли, не умеет быть благодарным), не халявой и не собственными склонностями (с которыми к восемнадцати годам не так-то просто определиться). Он понимал, что «вышка» – всего лишь ступенька на пути к его цели, которую нужно преодолеть. А потому, когда он узнал, что в Венгрии наилучшим считается именно медицинское образование, – все раздумья отпали.
С такими мыслями Иштван Рац и принес свое заявление в Университет Земмельвайса. Средненько, но все же вполне неплохо сдал вступительный экзамен – и оказался на факультете фармацевтики. «Так вышло», – смеясь, сообщил он своему соседу по комнате в общежитии, мелкому пареньку с кудрявой рыжей шевелюрой. Паренек, приехавший из какой-то глухой южной деревни, понимающе шмыгнул веснушчатым носом и зарылся в учебник.
За первый курс они успели неплохо сдружиться. Иштван показывал соседу Будапешт, который за тринадцать-то лет успел облазить вдоль и поперек. Сосед научил Иштвана курить – в детдоме за этим следили строго, так что пара-тройка украденных у Ласло сигарет в расчет не шла. Признаться, в тот момент Иштван в первый (и последний) раз в жизни почувствовал себя правильным домашним мальчиком, который приобщился к дивному миру вредных привычек только после совершеннолетия. Попал в плохую компанию, ага, потому что первым делом ему подсунули не какие-нибудь дорогущие ментоловые сигареты (как полагается правильным мальчикам), а дешевые папироски из ларька под окнами общежития. Иштван долго прокашливался, матерился, с отвращением сплевывал невыносимо горькую вязкую слюну, – а потом попросил еще.
Сошлись они и в своем отношении к учебе: оба быстро поняли, что ловить тут особо нечего. Преподавателям было наплевать, они не бегали за ленивыми оболтусами в попытках вдолбить знания в их пустые головы, а просто на отъебись зачитывали лекции по книжкам и выписывали на доску задачи. И вообще руководствовались принципом: «Кому надо – тот и сам выучит». Сосед забил сразу и устроился на подработку, только изредка появляясь на парах, чтобы не отчислили. Иштвану было надо, но не сами знания – а корочка диплома, потому он исхитрялся выполнять все задания, ровным счетом ничего в них не понимая. Чуть интереснее ему было на лабораторных. Порой даже дыхание немного перехватывало от мысли, на какие чудеса способна фармация, если только в голове не совсем пусто и руки не из жопы. Практики ему не хватало катастрофически, да и все входившие в учебную программу опыты нагоняли тоску.
Пока однажды он не решил, что надо что-то менять.
На лето сосед уехал к родителям в свою деревню, а Иштван остался в общежитии. И устроился в исследовательскую лабораторию при университете «мальчиком на побегушках» – таскал коробки с расходниками, стерилизовал пробирки в автоклаве, вел учет прихода/расхода реактивов, – словом, занимался всей той подсобной работой, которая солидным ученым мужам не к лицу. А по вечерам он с ногами забирался (ох уж эти милые детдомовские привычки) на рассохшийся общажный стул, включал настольную лампу – и погружался в чтение справочника «Наркологическая и токсикологическая практика».
В какой момент ему пришла в голову идея стащить из лаборатории несколько образцов наркотических веществ? Наверное, сейчас Штефан уже не смог бы ответить, что им тогда двигало. Как будто – самое обыкновенное любопытство. Ему нравилось возиться с реактивами, за время своей летней «работы» он даже научился выделять из лекарств их действующие вещества в почти чистом виде. Но ковыряться в безобидных витаминах или еще какой-то ерунде быстро стало неинтересно. Вот то ли дело...
Эфедрин, кодеин, атропин, целая группа барбитуратов, – смертельно опасные яды, в малых дозах входящие в состав анальгетиков и седативных препаратов. А при регулярном их применении (с осторожностью, чтобы не откинуть копыта) – вызывающие наркотическую зависимость. Какая ирония, не правда ли? Нас убивает то же, что и лечит. Взять хотя бы самые обычные таблетки от головной боли, в составе которых есть кодеин. Достаточно растолочь несколько таких таблеток в порошок, настругать туда же серу со спичечного коробка, капнуть из пипетки поочередно бензин, йод, ацетон – и готово. Дезоморфин, простейшая в приготовлении дрянь, а токсичнее героина раз в пятнадцать. Вам уже стало страшно? Еще есть глазные капли, содержащие сульфат атропина, достаточно просто чуть увеличить концентрацию путем выпаривания и кристаллизации – и от пары капель на слизистую носоглотки унесет не хуже, чем от марихуаны или гашиша. В дешевом сиропе от кашля действующее вещество – декстрометорфан, родич опиатов. Слабенькая ерунда, но если ее умело выделить и смешать с кетамином (привет обезболивающим, опять же) – получим тот же эффект, что и от ЛСД. Или фенобарбитал, содержащийся в целом ряде успокоительных – угнетает ЦНС, при длительном применении вызывает зависимость.
И это – только то, что можно получить из обычных, самых распространенных лекарств. Представьте, какие возможности появились у человека, имеющего доступ к одной из самых крупных в стране химической лаборатории! Даже имея в своем распоряжении только угол стола в общежитии, горелку и несколько шприцов – можно приготовить практически что угодно. Спайс? Амфетамин? Мет? Фенилнитропропен? Морфин? Пожалуйста! Любой каприз за ваши деньги! Безусловно, в таких условиях и речи не идет ни о какой чистоте или качестве получаемого наркотика, но – вам ведь это и не нужно, правда? Вам нужно просто сторчать.
Было что-то до дрожи увлекательное, азартное в том, чтобы ночами сидеть над чадящей спиртовой горелкой и скрупулезно выпаривать, нагревать, смешивать порошки и растворы из ампул. Как будто в эти моменты он, нищий студент-разгильдяй, получал толику власти над людьми, – ведь он делал то, без чего они не могут обойтись. Пусть о нем не напишут хвалебную статью в местную газету и не объявят ему благодарность, – ничего, он парень скромный.
Иштвану понравилась идея стать причиной чьих-то непреодолимых зависимостей.
Безусловно, Иштван рисковал. И когда сделал копию ключа от лабораторного склада. И когда подделывал данные в учетных документах. И когда уносил в карманах брюк аккуратно свернутые конвертики с порошками – каждый раз по чуть-чуть отсыпая из банок, чтобы визуально разница не была заметна. Но сильнее всего он рисковал, когда все-таки попытался продать то, что у него получилось, своему однокурснику – нагловатому парнишке из очень обеспеченной семьи, жадному до острых ощущений.
С этого все и началось.
Иштван и не подозревал раньше, сколько тайных наркоманов окажется среди благополучных с виду людей. Нет, совсем опустившихся торчков все-таки не было. Просто кто-то снимал стресс и расслаблялся при помощи сильнодействующих таблеток, кто-то от скуки искал новые ощущения, кто-то «за компанию» поддался влиянию дружков. Причины были разные – итог один. Никто из этих опрятно одетых, ухоженных, преуспевающих в учебе студентов (будущих фармацевтов и врачей) не хотел раскрывать свои маленькие слабости. Иштван гарантировал им полную конфиденциальность – и, поверьте, за нее они тряслись слишком рьяно, чтобы он мог опасаться за собственную шкуру.
На занятия он после этого забил окончательно – благо, преподаватели были снисходительны к тем, кто помогал им в лаборатории. Изготовление паршивеньких наркотиков (которые и наркотиками-то называть стыдно, слишком уж примитивны они были по составу и слабы по действию) приносило небольшой доход, вполне достаточный, чтобы непритязательному человеку не помереть с голоду. Иштвану хотелось большего. Он устроился на работу, официантом на полставки в ресторан, – с подачи соседа, который уже работал там барменом. Но ему и этого было мало.
Случалось ли вам, солидным джентльменам в деловых костюмах, накрахмаленные воротнички которых врезаются в ваши заплывшие жиром багровые шеи, вам, так старательно вытирающим льняными носовыми платками лоснящиеся от пота лысины, – случалось ли вам бывать на закрытых встречах и вечеринках «для избранных»? Тех самых, что организуют ваши приятели, от знакомства с которыми вы открещиваетесь всеми правдами и неправдами, чтобы не скомпрометировать себя раз и навсегда в глазах безжалостной общественности? Тех самых, что проходят в барах и клубах на нижних этажах, а то и вовсе в полуподвалах, зачастую не имеющих даже вывески, тесных и прокуренных, с минимальным освещением и обязательными светофильтрами, придающими этим притонам оттенок сюрреализма? Тех самых, где элитный алкоголь по три тысячи евро за бутылку мешают едва ли не с денатуратом, где в качестве комплемента к заказанному кальяну услужливо принесут пакетик кокаина или пару таблеток экстази, на выбор? Тех самых, где между столиками снуют полуголые девицы, чья вымазанная какими-то маслами кожа блестит даже при скудном свете, и любую из них можно утянуть к себе на колени, а иногда – и увести в отдельную комнатку, за аренду которой, правда, придется доплатить отдельно; где за последние десятилетия ассортимент девиц был основательно разбавлен еще и ищущими легкие деньги юношами, с такими же пьяными плывущими взглядами? Конечно, вы там бывали, хоть и не сознаетесь в этом даже под страхом смерти. Вас тянет в такие места с непреодолимой силой, вы слетаетесь туда, как мухи слетаются на свежее дерьмо, потому что думаете – так и выглядит настоящая жизнь, отличная от того законсервированного суррогата, который вы потребляете каждодневно.
Тогда Иштван тоже так думал. Он спал на лекциях, дежурно улыбался посетителям ресторана, смешивал наркоту. Он пил, будто даже не чувствуя опьянения, только тело становилось удивительно легким и пластичным, а укутанный душной теплой дымкой рассудок наконец хоть немного поотпускало, он кружился безумным вихрем, заигрывал с гостями, – и все было даже относительно прилично, насколько это вообще возможно. Он чувствовал себя частью этого разнородного живого организма, пестрого и колышущегося, находящегося в постоянном движении, в постоянных метаморфозах. Он чувствовал себя живым.
Даже когда после одной из таких вечеринок его сосед был объявлен без вести пропавшим. Даже когда стало понятно, что не слишком крепкий от природы организм поистрепался и перестал справляться с физическими нагрузками. Даже когда уже на старших курсах он познакомился с девочкой, только-только поступившей в Земмельвайса на стоматолога.
– А куда ты пойдешь после диплома? – неестественно огромные пушистые ресницы с такого близкого расстояния напоминали скорее черные паучьи лапки, расправленные по припудренным векам в ожидании очередной жертвы. Нора чуть склонила голову набок, и длинные волосы рассыпались по плечам, по груди, почти сливаясь с белоснежной фарфоровой кожей.
Нора была красива, глупа и потрясающе наивна для дочки основателей крупнейшего стоматологического холдинга Будапешта. На Нору пускали слюни (и не только слюни – но уже не столь открыто) едва ли не все местные студенты. А Иштван рассказал ей несколько баек из своей жизни (которые она приняла за изящный художественный вымысел), провел на пару вечеринок (куда родители ее в жизни бы не отпустили), угостил собственноручно смешанным коктейлем на основе мартини и лизергиновой кислоты, – и готово. Длинноногая кукла Нора сама же запрыгнула к нему в постель, а теперь лежала, томно поглядывая в потолок, и в красках расписывала ему их совместное будущее.
– Я поговорю с папой – он будет рад взять тебя к себе.
Нора не хотела быть стоматологом – она ж от вида крови или вскрывшегося абсцесса упала бы в обморок. Нора не хотела быть красивой игрушкой, хоть и подражала старательно девочкам из глянцевых журналов. Нора хотела семью. С человеком, который заботился бы о ней и любил, а она родила бы от него троих детей и каждый день готовила ужин.
Собственно, почему бы и нет? Иштван Рац, сирота из провинции, имел все шансы жениться на богатенькой дуре, притереться в клинику ее родителей, со временем – возможно, стать наследником. Или хотя бы отцом наследника, что тоже неплохо. И – весь мир в кармане, да? Без каких-либо заоблачных усилий с его стороны. Только пореже ходить на подработки, чтобы уделять девчонке время. Только изредка незаметно баловать ее наркотой – по чуть-чуть, чтобы она ничего не заметила, но постепенно привыкла.
А когда долгожданная корочка диплома наконец оказалась у него в руках – Иштван просто купил билет в один конец до Вены.
Наверное, сейчас он бы и хотел вернуться на -дцать лет назад, чтобы навалять тогдашнему себе по шее за то, что упустил такую возможность. Или нет. О чем он тогда думал? О том, что не хочет полагаться на изменчивую судьбу, не хочет зависеть от глупой жены и ее напыщенных родителей, которые, чуть что придется им не по нраву, – вышвырнут его на улицу таким же оборванцем, каким он и был.
Всегда был. Долговязый, только начинающий раздаваться вширь во все равно тощих плечах, оборванец из детского дома, херовый фармацевт и неплохой барыга, услужливый официант и мальчик-танцор из клуба. Он не ехал покорять столицу совершенно чужой ему страны. Он просто ехал – хоть куда-то, где есть перспективы, и нет никого, кто бы его знал.
Сбегал, если хотите.
Должно быть, среди присутствующих уважаемых господ есть кто-нибудь из дирекции «Земмельвайс Фрауэнклиник», известной венской клиники акушерства и гинекологии, напрямую сотрудничающей с Будапештом. В то время фармацевты им были нахрен не нужны, а вот лаборанты – вполне. Иштван согласился и на лаборанта, лишь бы платили хоть какие-то деньги. Собственно, поэтому он и выбил себе рекомендацию для трудоустройства, с которой рванул в Вену. Почти что копирка с главы какого-нибудь романа на околосоциальную тематику: главный герой, детдомовец с горящими глазами и амбициями до небес, едет покорять город-миллионник, столицу богатого развивающегося государства. Небогат и некрасив, вернее даже, просто невзрачен, из всего имущества – тощая спортивная сумка (и не забываем про горящие глаза). Ну а не самые привлекательные подробности из его прошлого, вроде домашней нарколаборатории, можно опустить за ненадобностью.
В конце концов, про всех положительных героев всех историй именно так и пишут.
И дальнейший сюжет тоже вполне вписывался в каноны жанра. В «Земмельвайс Фрауэнклиник» Иштвана не взяли. Ни лаборантом, ни даже уборщиком (хотя в этом он, признаться, не слишком упорствовал), и никакие рекомендации и направления от университета тут не помогли.
Один из приятелей Штефана, с которым он познакомился много позже, утверждал, что человеческая жизнь подобна спирали: каждая точка текущего витка соответствует какой-либо точке на другом витке, прошлом или будущем. Одни и те же события повторяются, видоизменяясь немного с учетом обстоятельств, но все же остаются похожими. Мы встречаем тех же людей, попадаем в те же ситуации, принимаем те же решения. Штефан всегда относился к этой теории скептически, да что там – и не вникал в нее особенно. Но был почти убежден: тогда его жизнь взяла новый виток.
Несколько месяцев Иштван перебивался помощником бармена, – и алкоголь с того времени просто возненавидел, – а потом все-таки ухитрился устроиться в аптеку. Всего лишь провизором, да и то стажером, ведь без опыта кому он нужен, но это было лучше, чем ничего. Зарабатываемых денег как раз хватало на съем квартирки в одном из тесных кондоминиумов Флоридсдорфа, на еду, да так – по мелочи. И Иштвана это совершенно не устраивало.
Изготовление наркотиков приносило ему относительно легкие деньги при незначительных трудозатратах, не чета десятичасовому рабочему дню на ногах за прилавком, но было связано с огромным риском. А он больше не мог себе этого позволить. В чужой стране, в чужом городе, в окружении совершенно чужих людей, которые даже говорят на чужом, неприятно-лающем языке, – где он будет искать надежных клиентов, которые его не сдадут? Как обойдет систему безопасности аптечной лаборатории, чтобы незаметно выносить оттуда реактивы? Кто, в конце концов, его прикроет, если вдруг что-то пойдет не так? Слишком уж ненадежным был «малый бизнес» его студенческих лет. Тогда он мог рассчитывать хоть на кого-то, сейчас же оказался полностью предоставлен сам себе.
Впору было возненавидеть себя за то, что так талантливо проебал все возможности. Иштван возненавидел. За Нору – в первую очередь. Он понимал, что ничего хорошего из той интрижки не вышло бы, что девчонка бы быстро догадалась о его неискренности, не сама – так с подачи родителей, которые едва ли бы приняли голодранца с очень сомнительным происхождением. И все равно, чем больше он задумывался о том своем решении, тем больше сомневался в нем. Тем больше думал, что все-таки стоило бы рискнуть. И чем чаще он возвращался к этой мысли, снова и снова, раз за разом, – тем сильнее зацикливался на ней и тем сложнее было от нее избавиться.
Иштван очень хотел что-то изменить – но не мог. Он смотрел себе под ноги, на носки стоптанных кроссовок, – и видел, как они постепенно, миллиметр за миллиметром, погружаются в вязкую болотную жижу. По подошву. По щиколотку. По икры. По колено. И ему было откровенно лень что-то с этим делать.
– Совсем жопа с выручкой, – ворчал заведующий, недовольно постукивая пальцем по экрану планшета, прямо по графику прибыли за последние месяцы. – Сколько раз вам говорить – продавайте! Отговаривайте от дешевых лекарств, советуйте дорогие аналоги, нахваливайте их! И в довесок – ну предложите вы хоть витаминов каких докупить. Или вот, у вас тут целая витрина под рукой, с пластырями и презервативами. Почему оно нихера не расходится?
Никакая мифическая совесть не мешала Иштвану впаривать доверчивым покупателям зарубежные (обычно американские или израильские) препараты за десятки евро вместо абсолютно идентичных по составу австрийских – за два-три. Он просто не умел этого делать. Ему категорически не нравилось уговаривать и упрашивать, и он не хотел (пусть даже и только в собственной голове) что-то решать за других.
– Вы провизор, в конце концов, а не фармацевт! И уж тем более не лечащий врач, чтобы ломать голову над их потребностями. Ваше дело – продать!
С этим и не поспоришь, правда?
Иштван кивал и соглашался, для виду, а сам все равно пропускал половину мимо ушей, как будто находился в прострации. Плевал он на орущего заведующего, на выручку, на покупателей, и на витрину с пластырями и презервативами тоже – плевал.
Очнулся он, когда однажды, проходя мимо привычно висящего в коридоре зеркала, посмотрел на свое отражение. На белоснежный провизорский халат – единственное светлое, ослепительно-яркое пятно в этой квартире.
Скрипучая накрахмаленная ткань топорщилась, превращая его фигуру в нелепую угловатую карикатуру на человека. Зато – неплохо скрадывала ссутуленные плечи и выпирающие ребра, узловатые, будто корни очень старого дерева, руки. И ведь он отнюдь не голодал – просто забывал регулярно есть. Так же, как забывал вовремя побриться и вымыть голову. И если отросшие всклокоченные волосы скрывались под шапочкой, то неровная щетина придавала ему какой-то диковатый вид. Особенно в сочетании с болезненным блеском в глазах. И как его до сих пор не уволили?
Потому что – чистый халат и шапочка. Шкурка. Шелуха. Сними ее – и он окончательно сольется со своим жилищем, с мусором и песком на полу, не мытом, наверное, несколько недель. Растворится в грязных пятнах на умывальнике, в мутных разводах на зеркале.
Иштван не пришел в ужас и не закричал. Он просто спокойно констатировал вслух, глядя прямо в глаза своему отражению:
– Э, нет, дружище. С этим надо что-то делать.
А на следующий день в аптеку пришел мальчик-подросток, лет пятнадцати от силы, пока еще опрятный и с виду благополучный – но дерганый, с нервным бегающим взглядом. И его голос дрожал от волнения, когда он, заикаясь и путаясь в словах, попросил продать ему сильнодействующее рецептурное обезболивающее. На основе кодеина. Даже наценку в десять процентов предложил.
– В следующий раз проси увереннее, – усмехнулся Иштван, черкая на бумажке загадочное «+ рецепт», и протянул мальчику блестящую картонную коробочку. – Йод нужен? Или пока есть?
С каждым днем количество бумажек с плюсиками, – памятки о том, на какие проданные им за смену препараты нужно подделать рецепты, – только росло. Обычно это были анальгетики да психолептики, лучшие друзья начинающих наркоманов, реже – что-то более редкое и опасное. В том числе, периодически попадались антидепрессанты – их Иштван выписывал для себя. Не зря же ведь говорят, что любой наркодилер рано или поздно и сам подсаживается на свой товар – слишком уж велик соблазн, слишком уж легкодоступны желанные и недосягаемые для многих «колеса». Хотя какой он дилер? Так, баловство.
И однажды, выгребая из дальних углов вычищенной до блеска квартиры остатки прежнего хлама, он нашел среди старых документов маленький кусочек картона с обломанным уголком. Визитка. Ее вместе с чаевыми некогда оставил солидный джентльмен в костюме-тройке, весь такой красивый и представительный, только пьяный вдрызг. За каким-то хером начал хватать Иштвана за руки и, переходя на доверительный шепот, расспрашивал, кто он и откуда. А как узнал, что перед ним студент-фармацевт – чуть не помер от счастья. Молол какую-то чушь про свою медицинскую фабрику и упрашивал обращаться к нему, если вдруг появится необходимость.
Безусловно, Иштван знал, что его пошлют. Тут даже шантаж («Знаю я, по каким заведениям вы шастаете, господин директор») не помог бы – ну кто ему поверит?
– Прости, сынок, но я сам сейчас на мели, – и Иштван с удивлением осознал, что соскучился по мягкому венгерскому говору. И совсем от него отвык.
Господин Фабиан был все так же пьян (если не еще больше), а потому болтлив сверх меры, и с энтузиазмом принялся плакаться Иштвану в жилетку. Рассказал, что не так давно на принадлежащей ему фармацевтической фабрике запустили в массовое производство инновационное обезболивающее под названием «десцидол», быстродействующее, эффективное и практически не имеющее противопоказаний. Причем запустили в суматохе, торопясь обставить конкурентов и первыми выйти на рынок с продуктом, сулившим баснословную прибыль. Даже результатов клинических испытаний дожидаться не стали. Результаты пришли аккурат за пару дней до того, как расфасованную партию развезли по аптекам. И в них черным по белому было написано: таблеточки ваши помогают превосходно, вот только через некоторое время после начала их регулярного применения – перестает помогать все остальное. Из побочных эффектов – сильная зависимость, сродни наркотической. Обострение хронических болей – организм прекращает бороться самостоятельно, симулирует, чтобы получить очередную «дозу». Беспричинная агрессия, быстро сменяющаяся полной апатией. И много чего еще.
Всю партию поспешно изъяли и спихнули на склад для дальнейшего уничтожения, фирма потерпела колоссальные убытки. Господин Фабиан ныл о своем провале каждому встречному, а Иштван...
Иштван Рац, кажется, снова знал, что ему делать.
За то время, что он отпускал лекарства по поддельным рецептам, у него уже появилось несколько постоянных клиентов, которые, в свою очередь, с энтузиазмом рассказывали о провизоре «в теме» своим дружкам. Сарафанное радио работало на славу. Поначалу Иштван опасался выносить препараты за пределы аптеки, стараясь строго разграничивать свой «бизнес» и частную жизнь, но когда из Венгрии ему привезли первую «пробную» коробку десцидола, – все чаще встречался с покупателями во внерабочее время.
Иштван Рац нашел свою стезю – и чувствовал себя так, будто вернулся домой после долгих скитаний. Даже дышать стало чуточку легче, даже чужая страна перестала быть такой чужой – потому что нашлось что-то... родное. Он продолжал работать в аптеке, а вырученные деньги откладывал – хотел со временем открыть свою собственную, чтобы обеспечить себе надежный и легальный тыл. Через постоянных клиентов он связывался с другими наркоторговцами, пока только заочно, осторожничая сверх меры, «налаживал деловые контакты». И вот уже на носу замаячили невиданные перемены в жизни бедного венгерского эмигранта, вот уже казалось, что еще чуть-чуть, и он вступит на тот самый путь, в конце которого – весь мир будет у него в кармане.
Но для этого Иштвана Раца следовало убить.
Невзрачный, а иногда и вовсе откровенно смурной, замкнутый и озлобленный мальчик-сирота, ненавидящий весь мир и себя в нем в первую очередь, с кучей упитанных тараканов в лохматой голове, едва не увязший по уши в собственных комплексах и разочарованиях, плотно подсевший на антидепрессанты, – слишком цельный получался образ. Слишком... гармоничный в своей хаотичности и своем уродстве, чтобы в нем можно было что-то радикально поменять. Из говна не вылепить конфетку, а из Иштвана – уверенного в себе, обаятельного бизнесмена, с которым всякому захочется иметь дело, и психически устойчивого хладнокровного наркодилера, которого будут бояться и уважать. Или же вылепить все-таки можно – но на это ушли бы годы работы с целым консилиумом психоаналитиков, пытающихся из рассыпающегося в руках исходного материала сотворить хоть что-то толковое.
Поэтому Иштван должен был умереть.
Он и умер – в душном кабинете паспортного стола, под мерное постукивание розовых ногтей. Когда в его руках очутилась желанная корочка не только с австрийским гражданством и пропиской, но и с новым именем.
Тогда родился Штефан Рац.
Новая личность не была дополнением старой, не играла роль грима, который актеры наносят перед выходом на сцену, тщетно пытаясь под толстыми слоями краски спрятать собственное лицо. Она была просто маской. Пустой безглазой маской, без характерных черт, без хоть какой-то индивидуальности. И в этом – ее главное преимущество. Потому что на ее основе можно было слепить все, что угодно. Сделать красавца или урода, злодея или добряка, – что только душа пожелает.
Штефану предстояла долгая и кропотливая работа, но – она того стоила.
Помнится, когда-то давно, в другой жизни, Нора затащила его в кружок художественной росписи по керамике. Сам он рисовать не умел от слова «совсем» и все занятие просидел истуканом, уныло тыкая кисточкой в какой-то дурацкий цветочный горшок, а потом полученный шедевр авангардизма от греха подальше ликвидировал в ближайшую мусорку. Но рядом с ним сидела девочка, уроженка Мексики, почти не говорившая по-венгерски, которая с упоением расписывала маску.
– Санта-Муэрте, – коротко пояснила она, тщательно вырисовывая тонкой кистью контуры черепа, жутко подведенный до самых ушей рот, глубокие провалы вокруг глазниц, – а потом украшала всю эту готику витиеватыми цветочными узорами, буйством ярких красок.
Когда Штефану попала в руки собственная маска – он, кажется, наконец начал понимать то чувство вдохновенного азарта, с каким девочка рисовала на пустой белой керамике лицо Святой Смерти.
Это сложно. Это тяжело. Это трудоемкая, очень медленно продвигающаяся работа, требующая нереальной усидчивости и концентрации. Отшлифовать черты лица: где-то аккуратно срезать, где-то налепить, чтобы изменить очертания скул и подбородка, высоту лба, форму носа и разрез глаз. Покрыть плотными слоями грунтовки. Еще раз ошлифовать, еще раз и еще, чтобы на ровной чуть пористой поверхности не было трещин и выступов – они портят иллюзию естественности. И наконец взяться за кисти, множество кистей разной формы и размера, от тончайших в один волосок до широких плоских вееров. Тщательно вымеряя миллиметр за миллиметром, наносить краску размашистыми мазками и короткими черточками, плавно изогнутыми линиями. Это долгий процесс, на него уйдет вся жизнь. Потому что дополнять и совершенствовать образ, подрисовывая к нему все новые и новые детали, можно до бесконечности.
И Штефану даже не нужно было задумываться над тем, чтобы создаваемый им имидж выглядел естественным. В конце концов, солидных бизнесменов и сторчавшихся наркоманов объединяет одно: они убеждены в том, что все вокруг лжецы. Зачем же рушить их ожидания? Напротив! Им надо соответствовать! Пусть видят карикатуру, концентрат, нарисованную личину. Гротескное шоу уродов. Они будут убеждены в том, что перед ними мошенник и подонок, которому палец в рот не клади, они, безусловно, будут осторожны – но их погубит сама уверенность в том, что они точно знают, чего ожидать.
Поверх грунтовки лег первый штрих черной краски. Его собственная подпись в документах.
В начале было Имя.
Тощий и дерганый парнишка Иштван сменился вальяжным Штефаном. Его венгерское происхождение выдавала разве что фамилия, да чуть более мягкий выговор, – но кто на этом заострит внимание? А акцент можно обратить в свою пользу – и Штефан выучился говорить либо медленно, слегка растягивая слова и занижая тембр, либо прямо наоборот – тараторить и срываться, чтобы голос звучал резче.
Он влез в дикие долги, за которые потом поедом себя сжирал пару лет, – но купил себе отдельную квартиру. В центре города, на верхних этажах, чтобы соответствовать тому статусу в обществе, который он так жаждал обрести. Правда, квартира все равно была невелика по площади и обставлена безо всякой роскоши – но это только на первое время, утешал он себя, не все же сразу.
Он научился не просто поддерживать опрятность во внешности – начал следить за собой. Отъелся и выучился держать спину прямой, как палка, с удивлением обнаружив, что не такая уж и плохая у него фигура. Стригся в дорогих парикмахерских, а потом зачесывал волосы назад, нередко с помощью специальных средств для укладки. Брился начисто каждое утро, специально для этих целей приобретя качественную опасную бритву, – и от этого аксессуара он планировал избавиться «когда-нибудь потом». Только над верхней губой отрастил небольшие тонкие усики, как у мафиози из какого-нибудь фильма про Америку времен сухого закона. Этот образ «киношного злодея» вообще оказался ему на удивление к лицу.
Невозможность хоть на мгновение расстаться с этим образом казалась справедливой платой.
И Штефан с энтузиазмом принялся разрисовывать свою маску в полном с ним соответствии. Предпочтение отдавал строгой монохромной классике – как черные узоры туши на белой грунтовке. Одевался только в костюмы из самых качественных материалов, подогнанных по фигуре в ателье. До блеска вычищал ботинки. Поливался одеколоном. Разве что курил по-прежнему дешевые вонючие сигаретки, ну да надо же позволять себе хоть какие-то маленькие слабости.
Такие изменения обязывали. Когда со всех сторон надежно обрядился в панцирь самоуверенности и нахальства – окружающие начинают этому верить. Им уже наплевать, что спрятано под множеством слоев делового костюма, они встречают по одежке, они искренне убеждены, что внутреннее содержание на сто процентов соответствует внешнему. Штефан только с удовольствием поддерживал в них эту иллюзию – и постепенно сам в нее поверил.
Без малого три года ушли у него на то, чтобы безликая маска превратилась в черно-белый скалящийся череп.
Иштван был откровенно зажатым, сутулым, неприметным парнишкой, – Штефан стал холеным красавцем с улыбкой до ушей.
Иштван сторонился окружающих – Штефан с легкостью сходился с любыми из них. Он научился не просто быть обаятельным – а подстраивать свое поведение под каждого, с кем ему приходилось иметь дело, лавировать от изысканной вежливости до откровенного панибратства. И люди к нему тянулись, сами шли навстречу насквозь фальшивому, но такому обаятельному мерзавцу. За краткий промежуток времени он обзавелся кучей деловых партнеров, полезных связей, шапочных приятелей или просто тех, кто смотрел на него с немым обожанием, а потому мог пригодиться. Ему вообще понравилось собирать вокруг себя самых разных людей, от политиков до старьевщиков из трущоб, обзаводиться знакомствами во всех сферах, куда только удавалось сунуть свой любопытный нос.
И как тут не увериться в собственном превосходстве?
Однажды совершенная система дала сбой... Вы ведь эту фразу ждете, заранее торжествуя над провалом излишне самонадеянного Штефана? Какие же вы мелочные... Обойдетесь.
Однажды ему встретился человек, небрежным взмахом руки внесший в совершенную систему кардинальные изменения.
– Привет, это Рудольф, мы вчера познакомились, – голос из динамика коммуникатора был севшим и хриплым, как будто его обладатель мучился похмельем. – Напомни мне, как твоя аптека называется?
Штефан минут пять пытался вспомнить, кому и за каким чертом он понадобился, – а потом расхохотался. И внес в список тех, кому он поставлял десцидол, еще одно имя.
Фамилию этого невнятного вихрастого придурка в видавшем виды мятом пиджаке он выяснил только через месяц. И то случайно – когда тот, матерясь сквозь зубы, выгребал из карманов всяческий хлам, весело разлетавшийся по всей округе. Паспорт искал, без которого ему наотрез отказывались продавать пиво.
– И что это было? Проверка на вшивость? – Штефан лучезарно улыбнулся, протягивая ему выпавшие на асфальт водительские права на имя Рудольфа Габсбурга.
– Ась?
Штефан был слишком дальновиден для того, чтобы просто трясти деньги с тех, у кого они водились. Штефан был слишком умен, чтобы понимать – этот оболтус, в двадцать три года болтающийся по жизни, как говно в проруби, не имеет никакого веса в родительской компании. Пусть он и наследник крупнейшей австрийской клиники киберпротезирования – в голове у него пусто. И Штефан бы благополучно забил на него, даже десцидол бы передавал через посредника, но...
Рудольфу Габсбургу не было равных в умении взрывать мозг.
Свой диплом он купил, а все шесть лет в университете бесталанно проебал, – но мог часами с увлечением рассуждать на компьютерные и околокомпьютерные темы, демонстрируя очень неплохие познания. Он совершенно не знал цену деньгам, мог за вечер спустить на выпивку сумму, равную средней по стране месячной зарплате, – но никогда не бахвалился состоятельностью своих родственников, как будто даже стыдился этого. Он легко поддавался на провокации, во всем искал повод для соперничества и вообще постоянно пытался доказать, что он ничем не хуже, – но никогда не скатывался в подражание, сохраняя свою собственную неповторимую придурь. Он мог вспылить в любой момент, заводился с пол-оборота, в самом начале знакомства ухитрился сломать Штефану нос, – но без лишних напоминаний и уговоров по первой же существенной просьбе шел и делал все, что мог сделать, даже если нихера в этом не смыслил, и у него все из рук валилось. Он матерился, много пил и с удовольствием таскался по забегаловкам, он был двинутым на всю голову замкнутым агрессивным мудаком, он всем своим видом кричал: «Я разгильдяй и балбес, не ждите от меня ничего хорошего, просто отъебитесь от меня и свалите нахуй отсюда», – но...
Штефан не отъебался. Штефан подумал, что и из этого чучела может выйти что-то толковое, надо просто направить его энергию в нужное русло. И чем более толковым станет это «что-то» – тем на большую отдачу он сможет рассчитывать в ответ.
Штефан сам не заметил, как его охватил азарт. Он подстебывал, дразнил, увещевал, – и приходил в восторг, видя, что его старания начали давать первые плоды. Рудольф всерьез занялся программированием, даже немного зарабатывал на этом, пусть и только фрилансом. Рудольф заинтересовался протезированием, регулярно таскал какие-то книжки и статьи из научных журналов, часами пропадал в лабораториях при отцовской клинике. И Штефан с удивлением понимал, что он сам только указывал нужное направление – все остальное делали непомерные амбиции Рудольфа, его жажда с головой погружаться во все, чем бы он ни занимался.
А значит, Штефану самому надо было соответствовать. Не позволять себе расслабляться. Он всегда должен превосходить Рудольфа, быть умнее, ярче, заметнее, чтобы на его фоне Рудольф чувствовал себя бледной тенью – и со всем присущим ему упрямством продолжал идти вперед, а не останавливался в своем развитии. Поначалу это давалось легко, хватало и той маски, которую Штефан любовно вырисовывал задолго до их знакомства.
Штефан сам не заметил, как черно-белый череп начали украшать цветастые витиеватые узоры. Просто однажды он купил вместо привычного галстука в темно-серую полоску – красный шейный платок. Так яркие цвета постепенно проникли в его гардероб и в его жизнь. Так стала более экспрессивной и эмоциональной его речь, более разнообразной – мимика.
Так он однажды с удивлением обнаружил, что банка антидепрессантов закончилась три месяца как, а он даже не заметил.
Так совершенно дурацкое обращение «Руди» и совсем уж панибратское «друг мой» выходили у него сами собой, без малейших усилий, будто он и правда считал этого долбоеба своим другом.
Смешно. У Штефана Раца совершенно точно не могло быть друзей. У него на эту жизнь несколько другие планы.
– Надоела мне твоя кислая рожа. Хочешь, бабу тебе найду?
Очнулся Штефан только в кабине лифта, когда его в пятый раз материли за опоздание. И почувствовал себя профессиональным сутенером, потому что вез к Рудольфу самую настоящую бабу. Ада Рихтер была дочерью его постоянной клиентки, а еще девочкой миловидной и в целом неглупой. По крайней мере, другие бы на ее месте уже либо сиганули в окно, либо в слезах и соплях висели на его шее. А она ничего, держалась. Парочка вышла превосходная – два упрямца, старательно притворяющиеся друг перед другом, что у них все хорошо. И мило воркующие о том, сколько денег Ада хочет получить в этом месяце. Идиллия.
– Руууди... Не хочешь мне помочь в одном дельце?
И уже через несколько дней на руках у Штефана был мастерски подделанный отчет в налоговую за прошедший квартал. Все цифры идеально подогнаны, комар носа не подточит. Вручную он бы переправлял эти данные месяц, без перерывов на поспать-пожрать, а Рудольф просто накидал какую-то мудреную программку – и готово.
Штефан восхитился, едва не расцеловал «милого друга» на радостях (помешала увесистая затрещина), – а потом понял, что и правда бы это сделал совершенно искренне. И что теперь этот оболтус, уединившийся на диване в обнимку со своим омерзительным ликером, – подобрался к Штефану слишком близко. Вернее – Штефан же и позволил ему подобраться. Еще вернее – Штефан сам подтащил его к себе за шкирку.
При всей своей сообразительности Рудольф по-прежнему был безобидным дурнем, который просто не мог, в силу своего характера, подложить свинью единственному другу. Да и мозгов бы у него не хватило.
Знаете, что самое главное, уважаемые господа в дорогих кашемировых костюмах и галстуках из натурального шелка? Посмотрите на свои золотые наручные часы и запонки с драгоценными камнями, посмотрите на самих себя и скажите – что оказалось определяющим фактором для того, чтобы вы сидели сейчас здесь, в своих костюмах и запонках? Большой стартовый капитал? Надежный тыл в лице богатых родителей? Связи? Удача? Может быть даже – упорный труд? Или все и сразу?
Самое главное – уметь вовремя остановиться. Когда то, чего ты так страстно жаждешь, само идет к тебе, само же себя предлагает, только протяни руку и возьми, – откажись. Бойся своих желаний и беги от них. Потому что это очень важно – сохранять дистанцию.
Спустя годы Штефан Рац так и не может сказать – а у него получилось остановиться?
Где-то в самых дальних уголках памяти есть то, что подсказывает – получилось. Хотя это было даже не его заслугой. Человек ли? Обстоятельства ли? Случайность? Кто-то или что-то отрезвило его, отвесило ощутимый подзатыльник и ткнуло носом в лужу. Дало понять, что вот прямо сейчас нужно собраться, взять себя в руки, вспомнить о своей цели. Осознать, как бы тяжело ни давалось осознание, что удовлетворение вот этой сиюминутной прихоти может разрушить все то, что так упорно выстраивалось годами. И цель уже никогда не будет достигнута.
И Штефан Рац остался бы Штефаном Рацем, лощеным стервятником и фальшивым другом. Он бы нашел способ использовать Рудольфа наиболее выгодным для себя образом, отыскал бы и для этой шестеренки самое подходящее место в огромном сложном механизме, при помощи которого шаг за шагом приближался к осуществлению своего замысла. Возможно – ведущее место.
Штефан попытался бы пробиться не куда-то там, а в «Wiener Touch Bionics». Почему нет? Ему даже не обязательно занимать директорское кресло, по крайне мере первое время. Пусть Рудольф вволю наиграется в руководителя, Штефан за это время не спеша присмотрелся бы, вникнул в дела компании, а потом и перевел ее на себя.
Чем не – весь мир в кармане?
Безусловно, так и следовало поступить. Его затея увенчалась бы успехом, да-да-да, Штефан абсолютно в этом уверен. Память ехидно нашептывала – нет. Что-то обязательно пошло бы не так. Уверенность в собственном превосходстве – это хорошо, Штефан всегда считал себя умнее и хитрее любого из своего окружения, и был совершенно прав. Рядом с ним всегда были сплошь безнадежные идиоты, которыми зато так удобно пользоваться, вот только... Что-то все равно пошло не так. От росчерка шариковой ручки на бумаге до выпущенной в висок пули – чуть больше месяца и чуть меньше одной человеческой жизни.
Но Штефан даже не попытался.
Да, уважаемые господа, теперь можете смеяться и торжествовать. Этот человек перед вами, будто анатомический препарат, выставленный на обозрение толпе студентов, такой самоуверенный и идеальный, – он тоже ошибался. Он все-таки не сумел вовремя остановиться.
Потому что – это был такой хорошо знакомый Руди, пьяный в стельку дурень, которого он изучил, как облупленного. И как будто – впервые видел. Наверное, тот вечер был единственным, когда обращение «Руди» и впрямь себя оправдывало. Ему достаточно было просто налакаться до совершенно невменяемого состояния, чтобы перестать казаться дерганым чучелом. Расслабиться, перестать сутулиться, посмотреть в глаза прямо, а не напряженно исподлобья. Его бы слегка откормить, подстричь, приодеть...
Уже в тот момент Штефан совершенно точно знал, на что он купился.
– Хоть сейчас-то ты не выделывайся.
А как это?
Потому что – не зря он вот уже несколько лет пил очень мало, не больше пары стаканов, дабы сохранять ясность ума. Особенно если пил в чьей-то компании, слишком уж велико было его недоверие к людям, чтобы допускать хоть малейшую возможность утратить над собой контроль в их присутствии.
А однажды Штефан напился. И поддался на дурацкие топорные провокации этого болвана Руди. Настолько топорные, что сразу стало понятно – Штефан и сам того хотел, только дайте повод. «Повод» выхлестал бутылку крепкого ликера, раз двадцать за полчаса выбесил самого стрессоустойчивого человека во всей Вене и развалился на чужой кровати в чужой спальне с таким видом, что Штефан просто не мог не.
Физическая близость – совсем не то, что способствует близости душевной, ведь так? В конце концов, они оба были взрослыми разумными людьми, не отягощенными моральными принципами и сопливыми идеалами. Рудольф стабильно находился в состоянии «Да, у меня сегодня встреча, отъебись. Что? Как зовут? А я почем знаю?!», окончательно не уходя в разнос только из-за собственной лени. У Штефана и вовсе был регулярно обновляемый документ с именами-адресами-телефонами. «Мы переспали, мне понравилось, как-нибудь можно будет повторить», – каждый мысленно сказал сам себе и успокоился.
И совместные дела – тоже ни о чем не говорят. Рудольф с полным похуизмом брался за любую работу, какую ему подкидывал Штефан, лишь бы за это ему приплачивали (чисто символически – он не нуждался в средствах, но так эти взаимоотношения оставались в рамках товарно-денежных) или угощали выпивкой. Ни о чем не спрашивал, ничему не удивлялся, никуда не лез. И это тоже было удобно обоим. Прекрасное взаимовыгодное сотрудничество двух самостоятельных рационально мыслящих мужчин.
Так прошли два года. Под тусклый мерцающий свет от ламп, застланных клубами сизого дыма, под лживый натянутый смех и неестественные слащавые улыбки одинаковых лиц. Под ночной полумрак квартиры, под мерный гул города за неплотно закрытыми окнами, под хриплый надтреснутый голос возле уха. Под прогорклый запах дрянных сигарет и травянисто-пряный ликер с привкусом полыни.
А когда Штефан очнулся – понял, что в его жизнь влезли грязными ботинками, и в них же забрались прямо на его любимый диван. Что вместо целого списка разнородных личностей на его подушки регулярно покушается одна-единственная лохматая голова. И эта же голова теперь помогает ему контролировать базу данных его клиентов.
Если рассуждать умными словами – это была важная стратегическая ошибка.
Хотя сейчас ему наплевать. О многом Иштван Рац жалел в своей жизни, многое он считал бездарно упущенным и проебанным, многое попытался бы исправить, появись у него такая возможность. Штефан же не жалел ни о чем. Что сделано – то сделано, в любом раскладе и при любом стечении обстоятельств есть свои плюсы и минусы («Свое дерьмо», – сказал бы Рудольф). Ему наплевать сейчас – и тогда тоже было наплевать.
Можно многое простить, в особенности тем, кто ничем тебе не обязан. Рудольф не клялся в верности и любви до гроба, он вообще продолжал жить своей обычной жизнью, накрепко запомнив, что «нам обоим так удобно» – и ничего более. Что ж... Штефан тоже ничем ему не обязан. Оставлять в живых предателя – в том числе.
Он не хотел, правда. Видит бог – не хотел! Если бы существовал какой-нибудь другой выход, если бы Рудольфу можно было вправить мозги, поговорить с ним начистоту, раз и навсегда прояснить все те тонкости, о которых Штефан ранее не считал нужным даже думать, – он бы так и сделал! Но Рудольф знал, на что идет, когда отправлял клиентов Штефана в наркологию. Он сам принял это решение – и упрашивать его было бесполезно. А пускать все на самотек – опасно. Да и как жить, зная, что тебе нагло смеются в лицо?
В погоне за сиюминутной прихотью Штефан рискнул своей целью, да что там рискнул – почти упустил. А это было недопустимо. Что значит один-единственный человек по сравнению с целым миром? Нет. Хуюшки. Штефан Рац хотел добиться своего любой ценой, и никакие мимолетные слабости ему в этом не помеха. Слишком многое он уже сделал, чтобы отступать.
До последнего Штефан твердил себе, что Рудольф виноват сам. Сам принял такое решение. Сам пошел на обман, на предательство, сам подставил друга, который ему все-таки пусть немного, но доверился. Вместо шаткой неопределенности бок о бок с любовником-наркоторговцем сам выбрал вполне ясное будущее – смерть. Штефан его ни к чему не принуждал! Рудольф сам от него отвернулся, сам решил уйти из его жизни. Только замер на пороге – чтобы Штефан подтолкнул его в спину.
И все закончилось так же быстро, как началось. Только вместо полынной горечи на двоих – горечь стрихнина для одного Рудольфа.
И – как будто ничего и не было. Совсем ничего.
С первыми осенними заморозками жизнь началась сначала.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Иногда в мою голову приходят гениальные вещи, хотя лучше бы топор. Сэр Уильям, простите. Вообще все, кто прочитает, простите. Но я не мог не. И да, если хотите интриги, просто начинайте читать, а шапку читайте уже после, но это - на свой страх и риск, хотя не забывайте, в каком мы все-таки фандоме. Максимум — можно глянуть перевод песни Нины Симон.
Название: Don’t Let Me Be Misunderstood Автор:little.shiver Фандом: I am machine Категория: недогет Персонажи:спойлеры, я серьезно, лучше сначала прочитать текстШтефан Рац/Теффи Рац Рейтинг: PG-13 Жанр: «простите трезвого идиота», недоюмор, character study Размер: драббл Предупреждения:спойлеры, я серьезно, лучше сначала прочитать текстотсутствие обоснуя, инцест (селфцест?), кроссдрессинг Примечание: вдохновлено фильмом «Пикок» и песней Нины Симон из эпиграфа
Baby you understand me now If sometimes you see I’m mad Doncha know that no one alive can always be an angel? When everything goes wrong you see some bad
Ладонь мягко, с едва скрываемой нежностью скользит по гладкому плечу и осторожно отводит волосы назад, позволяя густой черной копне роскошных кудрей струиться по точеной, словно вылепленной из гипса спине. Она так прекрасна, когда спит. И, к сожалению, это единственное время, когда Теффи можно назвать прекрасной не за внешность.
Ох, она хороша собой. Дьявольски хороша, эта чудесная девочка с ясными глазами, вечно ехидной ухмылкой на губах, с идеально-красной помадой, со всеми своими платьями в пол и кружевами. Видит бог, Теффи плоская как доска, по сравнению с той же Адой её и вовсе сложно было бы женщиной назвать, но она настолько хорошо умеет себя подать, что в любом баре почтенные джентльмены подерутся за право придвинуть ей стул.
Ухоженные пальцы с уже едва заметными следами от лака оглаживают шелковистую кожу ключиц. Тощей Теффи тоже не назвать, она, как говорят в современном мире вычурных выражений и убогих терминов на любой случай жизни, крепко сложена. Однако же, некоторые косточки все же очень удачно выпирают. И большого труда составляет устоять перед её необычной красотой.
Теффи хороша даже без кудрявого парика и яркого макияжа. Её короткие темные волосы едва ли тянут на прическу знаменитой дивы прошлого века, песни которой так часто звучат в этой спальне, но ей идет. Она вообще вся — сплошное умение быть женщиной, одна сплошная непонятная, но такая притягательная красота. И то, в каком же мраке порой приходится работать его любимой девочке, крайне расстраивает Штефана. Будь его воля, бесконечно вздыхает Штефан.
— Будь твоя воля, — ласково треплет его по щеке Теффи, — мы бы все равно увязали здесь, милый. Так что перестань накручивать себя по пустякам.
Ей ничего не стоит быть с ним милой, но она ехидничает. Она язвит и бьет по больному. Она — самый строгий Штефану судья и любовь всей жизни. Правда, разобраться во взаимности этих чувств сложнее, чем слетать на Луну.
— До Луны и обратно, милый, — смеется она перед зеркалом и продолжает махать кисточкой, едва-едва касаясь нежно-персиковой щеки. И Штефану не остается ничего, кроме как смириться с её насмешками.
— Я принесу тебе завтра ужасного плюшевого медведя, — ехидничает он, жадно всматриваясь в её отражение в зеркале. — И сотню роз.
Теффи заливисто и чуть хрипловато, под стать ему, смеется.
— Удачи, Ромео. Тебе за розами в ближайшую галактику придется ехать, а завянут они, дай бог, через полчаса.
Он заботливо поправляет выбившийся из прически локон и скалится в ответ:
— Как раз успеешь сделать сотню-другую фотографий.
Теффи фыркает, но от руки не отстраняется. Наблюдает в зеркале за аккуратными, все же истинно-мужскими ладонями, поглаживающими её по шее, смыкающимися на секунду — чтобы увидеть, хоть на мгновение, испуг в её глазах, — и спускающимися ниже. Он обводит по контуру край её кружевного белья, касается едва-едва, но и этой малости ей достаточно, чтобы слегка запрокинуть голову назад и прикусить губу, подставляясь. Только бы не потерять зрительного контакта в зеркале. Оно здесь намеренно высокое, одна из створок так и вовсе в полный рост, что открывает взору Теффи совершенно неприличную картину. И заставляет захлебываться стонами восторга.
Им бесконечно нравится смотреть на себя со стороны.
Слегка съехавший набок парик Теффи поправляет привычным жестом, а последствия недавнего безобразия, учиненного ими прямо в спальне (страшно подумать, как будто все остальные неудобные места закончились!), она запивает сухим мартини и проводит по губам кисточкой, поправляя аккуратный контур губ, кроваво-красный — и извечно любимый ею. Она очень старомодна даже в макияже, что уж говорить о мелочах.
На кровати лежит заботливо приготовленное Штефаном платье и комплект утягивающего белья. Теффи едва слышно смеется и делает себе пометку быть с ним чуточку мягче. Похоже, этот красавец с обложки глянцевого журнала её как раз по-настоящему любит. И уж совсем неведомо — по каким причинам.
Рядом с чудовищно-огромными туфлями на чудовищно огромной шпильке лежит бумажная записка, и перед тем, как покинуть спальню, Теффи оставляет на листочке отпечаток своих губ.
«Прости за ужасно узкое платье и связанные с ним неудобства, но твоя задница будет просто шикарна, Тефф. P.S. Если напьешься, будь добра хотя бы раздеться. За целую ночь в этом ужасном белье я окончательно перестану быть мужчиной.»
Теффи удаляется из пустой комнаты горделивой походкой императрицы и со всевозможным, присущим ей одной, достоинством.
Штефан Рац вернется домой не ранее, чем следующим утром. И ему очень повезет, если Теффи не переборщит с шампанским. Ей-то утреннее похмелье не страшно.
Во мне спорили два голоса: один хотел быть правильным и храбрым, а второй велел правильному заткнуться.
И снова перед вами – идея, зародившаяся в пьяном (хотя на самом деле – абсолютно трезвом) бреду у двух долбоебов. Но мы-то поговорили и забыли. И хотя я верещал о том, какая идея гениальная, – долго не знал, с какой стороны к ней подступиться. Частично она должна была вылезти в альтернативном финале «I am machine», но нет. Там я ударился в солипсизм и максофраевщину, а эту мысль снова отложил на дальнюю полку. А еще я просто не мог не поиздеваться отдать должное историческим прототипам всех этих прекрасных скотов личностей.
На самом деле, писать что-то не_стебное про реальных людей, живших хрен знает когда, и про реальные события – тот еще распиздец, и от такой ответственности меня основательно потряхивает. Поэтому на хоть какую-то историческую достоверность я не претендую, хреналлион противоречащих друг другу источников и полет фантазии сделали свое черное дело. Нет, серьезно. Вообще-то, я очень ответственно подхожу к истории/географии/медицине/баллистике и прочим фактам, часами задрачивая гугл из-за пары строчек, н-но... Часть описываемых событий я придумал или нарочно исказил в угоду сюжету, за что прошу меня простить.
Название: Ты меня видишь Автор: Shax Фандом: ядреная смесь (ибо это даже кроссовером не назовешь) из мюзикла «Элизабет», фильма «Кронпринц» и того, что происходило на самом деле. Размер: миди Категория: окологет. И не ебет. Все претензии – к Рудольфу, он заслужил. Рейтинг: PG-13 Жанр: околоисторическая драма и тлен. Вы еще наивно надеетесь, что я напишу что-нибудь хорошее? Краткое содержание: Когда очень сильно чего-то хочешь – оно ведь, на твою беду, может и сбыться. Предупреждение: Текст рассчитан на тех, кто имеет хотя бы самое общее представление об эпохе в целом и самом Рудольфе в частности. Я б расписал подробнее – но это все-таки фик, а не учебник истории. Поэтому я глубоко скорбел, когда выпиливал множество совершенно прекрасных людей, которые заслуживают упоминания, – но увы. Примечание: Я продолжаю ставить эксперименты над психикой читателей манерой писать от лица разных персонажей.
May I never be complete. May I never be content. May I never be perfect. Deliver me, Tyler, from being perfect and complete. (с) Чак Паланик, «Бойцовский клуб»
– Я тебя вижу.
Конечно, видишь. Еще бы не.
Проблема заключается в том, что только ты и видишь.
* * *
– Старый солдафон! Тебя бы на мороз выставить! Недоумок!
Вообще-то, императрице не подобает употреблять в своей речи такие выражения. Более того – даже знать их не подобает, а если вдруг случайно услышала где-то – нужно немедленно хлопнуться в обморок, дабы, упаси Господь, не запомнить. Вот придворные дамы – те благочинно хлопнутся, как по команде, но сейчас их поблизости нет.
Впрочем, Элизабет даже бушевала со всем присущим ей достоинством. Толку-то от истерик и потрясания худенькими кулачками, если их все равно никто не видит? Зато пару раз пересечь кабинет непривычно широкими и быстрыми шагами, сметя рукавом какую-то безделушку со стола, да прошипеть в пустоту несколько почти ругательств, – это всегда пожалуйста. Причина у нее была более чем уважительная.
«Ваше Императорское Величество...»
Не для того она приехала всего на пару месяцев в Хофбург, не для того оставила солнечный Корфу ради промозглой сырости венского императорского дворца, чтобы прямо с порога получить наглядное напоминание о причинах, по которым она отсюда сбежала.
«Либо твоя мать – либо я!», – увы, в письменном ультиматуме императору таким фразам не место. А жаль. София самозабвенно, со знанием дела, отравляла невестке все первые годы брака – и даже сейчас, на склоне лет, не угомонилась. Только наивно хлопающая глазками маленькая баварская девочка подросла и научилась защищаться, вот теперь старуха и отыгрывается на тех, кто еще не способен ей противостоять.
«Ставлю Вас в известность, что...»
Граф Леопольд Гондрекур отличился в недавней австро-прусско-датской войне и в целом имел внушительный послужной список. И еще он был очень набожным человеком и образцовым католиком – просто загляденье, а не генерал. В каждый гарнизон бы по такому приставить. Но детская – не гарнизон. А ее единственный сын – не ленивый солдат, которого нужно муштровать денно и нощно, а семилетний ребенок.
«Как мать и императрица, я полагаю в своем праве требовать...»
Не для того она приехала в Вену, чтобы в первый же день, когда она хотела увидеться с сыном, ей заявили: «Принц болен, у него простуда». Вас бы, клуши придворные, с утра пораньше ледяной водой облить и на строевую подготовку по сугробам выгнать. И о чем ей там еще успели рассказать, когда она приперла их к стенке? Пусть теперь дражайший супруг не отнекивается маменькиными словами про воспитание «истинного Императора и настоящего мужчины, как воспитывали меня». Если с ним и вправду занимались такими же методами – императора и мужчины из Рудольфа точно не выйдет.
«С этого момента я требую для себя права самой решать...»
Мысль о том, что ничего такого не было бы, проводи она с сыном больше времени, неприятно кольнула куда-то в затылок, острой спицей проникая под череп. Наверное, ей стоило настоять на своем, не позволять свекрови отобрать и третьего ребенка, пусть та хоть захлебнулась бы воплями про наследника. Господи, да хотя бы не сбегать из Вены вскоре после родов, едва только появились силы.
От слишком сильного нажатия перо неприятно скрипнуло о бумагу, и Элизабет поморщилась. Ультиматум императору почти дописан, и он подчинится. Пусть только попробует не подчиниться. А дальше – она возьмет заботу о сыне в свои руки, пусть и с опозданием, но...
– Прости.
* * *
Чего может хотеть ребенок в девять лет? Нет, не совсем так. Чего может хотеть пусть и очень юный, но принц, уже осознающий, пока еще смутно и неопределенно, но осознающий степень своей ответственности?
Усвоить то, что так терпеливо и старательно вдалбливают в его светлую голову толпы педагогов? Наследник трона обязан знать несколько языков, преуспевать в точных и естественных науках, быть хорошим стрелком и наездником, разбираться в политике, военном деле и... Во многом, многом другом. И регулярно подтверждать свои знания перед комиссией строгих, напыщенных профессоров, которые едва ли не под микроскопом готовы выискивать ошибки в его ответах, но самое страшное – перед императором... нет, перед собственным отцом.
Потому что принц ты или нет, одобрение родителей – и есть то, чего ты хочешь. Франц Иосиф не так уж часто говорил что-то в духе: «Я доволен твоими успехами», зато всегда – искренне. Раньше Рудольф даже немного обижался на то, что похвалы бывали столь редкими, или думал, что это просто он плохо старался, вот их и не заслужил. Но потом граф Латур[1] объяснил, что император все равно его очень любит, просто не хочет избаловать, потому что кронпринцу положено расти сильным, способным стойко переносить жизненные невзгоды.
И все же...
Граф Латур прятал взгляд и поспешно переводил тему (да-да, именно так – это даже девятилетнему ребенку ясно), стоило его только в упор спросить: а как должно быть в других семьях? Не у императоров или придворных, – как должно быть у... других людей? Рудольф ведь был лишен возможности общаться со своими сверстниками, – Гизелла не в счет, – чтобы сравнивать. Граф Латур отнекивался тем, что у него у самого семьи нет[2], вот он и не может судить объективно, но... Рудольф догадывался, что ему просто не могут врать, а расстраивать – не хотят.
Конечно, Их Величества вас любят. И друг друга они тоже любят. Просто, понимаете ли, для венценосных особ брак – это, в первую очередь, их священный долг перед страной (и выгодное политическое соглашение, – добавлял граф Латур, переходя на виноватый полушепот), и уж потом – союз любящих сердец.
Рудольф кивал и запоминал. И даже шевелил губами от усердия, старательно повторяя про себя это заклинание голосом графа Латура.
– Тебе нравится Венгрия? – спрашивала Элизабет, улыбаясь тепло, но как-то отрешенно, задумчиво поглаживая ладонью округлившийся живот.
Королевой-консортом она стала совсем недавно, еще ведь и года не прошло со дня образования двуединой монархии Австро-Венгрии, но каждому при дворе было очевидно, какой из стран она отдает предпочтение. И по какой причине она, будучи беременной, уехала именно сюда, в замок Гёдёллё в Будапеште. Рудольф даже немного завидовал своему брату (или сестре?), которому суждено родиться в месте, так трепетно любимом мамой. И им самим, конечно же.
– Мне нравится, когда вы с папой не ссоритесь.
– Мой дорогой, это не только от меня зависит.
Я люблю твоего отца, но мы с ним не всегда можем понять друг друга. Так бывает у взрослых – увы, очень часто бывает. Когда-нибудь ты поймешь это. Когда подрастешь.
– Разве вы не стали бы понимать друг друга лучше, если бы проводили вместе больше времени?
Не все так просто. У Императора всегда очень много работы, он не может взять выходной или отпуск – он трудится ради блага и процветания своей страны. И Императрица – тоже. Поэтому порой у них совсем нет времени даже на то, что им дорого.
– Тебе одиноко?
– Да, мой милый.
Рудольф любит отца, а потому немного стыдится своих мыслей. И все же – как было бы здорово, если бы у мамы... нет, у них с мамой, были друзья. Хотя бы один друг.
– Здравствуй.
* * *
– Я тебя вижу.
Они оба смотрят друг на друга пристально, не отворачиваясь. Будто изучают. Один – в упор исподлобья, взгляд настороженный, недоверчивый, но видно, как за внешней боязливостью скрывается здоровое детское любопытство. Второй, напротив, – спокоен и расслаблен, даже чересчур, как будто напоказ, вальяжно склоняет голову то к одному плечу, то к другому, и слегка улыбается.
Ему правда интересен этот маленький человек, которого язык не поворачивается назвать просто «ребенком». «Ребенок» – это кто-то милый и невинный, беззаботный, а не затянутый наглухо в мундир, узкий воротник которого больно впивается в шею до красных полос на бледной коже, у него не должно быть такого серьезного выражения лица и вдумчивого, почти мрачного взгляда. Хотя Рудольф все-таки – ребенок. Да и он, наверное, – тоже. Можно выглядеть взрослым мужчиной, но при этом безо всякого стеснения с открытой детской любознательностью рассматривать своего нового знакомого. И с еще большей открытостью заявлять:
– Я твой друг.
В самом деле, чем его так заинтересовал этот невзрачный худющий мальчишка? Почему ему нравится приходить к нему раз за разом, вести продолжительные беседы – говорить самому и слушать пусть и немного наивные, но все же не совсем детские рассуждения? Они поразительно быстро нашли общий язык, будто были знакомы гораздо больше, чем всю жизнь (чью же из?), будто мыслили на одной частоте. Он и сам удивляется тому, как у него выходит понимать и подхватывать обрывистые спутанные фрагменты еще не до конца сформировавшегося детского сознания. Тем более – только у него и выходит.
– Мама приезжает завтра!
Безуспешно стараясь скрыть («Принцу не положено так бурно выражать свои чувства») широченную улыбку от уха до уха, Рудольф с разбега запрыгнул на кровать, чтобы даже под его малым весом матрас пару раз отпружинил.
– Ты рад?
Ему-то нет необходимости сдерживаться – и он улыбнулся, слегка кивая для большей убедительности. Хотя тут даже спрашивать не надо, он ведь тоже любил Элизабет. Быть может, он относился к ней и не с таким слепым обожанием, как ее сын, но – все равно с почтением. Ему нравилось, как она выглядит, как держит себя и как говорит, ее красота и чувство собственного достоинства, и в то же время – ее живость, эксцентричность, так не свойственные другим аристократкам. В его глазах она выделялась броским пятном на фоне бесконечной вереницы тусклых одинаковых лиц, будто подернутых дымкой – или запыленной паутиной.
Вот только непосредственная мальчишеская радость и искреннее восхищение взрослого мужчины останутся без ответа. Элизабет снова приедет из Будапешта в Вену совсем ненадолго, скорее «для галочки», и запрется в своих покоях. Или в комнатах младшей дочери, которую она пока, в силу, возраста, не могла брать с собой.
Пока.
– Я тоже хочу поехать с мамой на Корфу. И в Венгрию. Мне там нравится!
Гёдёллё значительно меньше Хофбурга, да и отстроен был совсем недавно[3], привыкшие к окружающему их пафосу, кичащиеся своей многовековой родословной родичи Габсбургов его недолюбливали. А вот Элизабет – наоборот. Возможно, назло им всем, возможно, и вправду из-за своей трепетной любви к Венгрии и всему венгерскому.
– Там даже люди другие! А какой там язык, какие песни... Тебе обязательно нужно поехать с нами. Я скажу, что ты мой друг, и тебя тоже пригласят.
Едва ли Рудольф сам в это верил. Как и в то, что Элизабет возьмет его с собой, когда в следующий раз уедет из Австрии. Придумает миллион и одну отговорку, а то и вовсе промолчит. Дескать, все равно в поездке она не сможет уделять должное внимание сыну.
– Ревнуешь? Должно быть, ты слышал, как Марию Валерию называют некоторые придворные?
Единственный ребенок.
Элизабет отстояла свое исключительное право самой распоряжаться воспитанием младшей – и будто потеряла голову. Будто на ней пыталась наверстать то, что упустила с первыми тремя детьми. Брала ее с собой в путешествия, туда, где сама больше всего любила бывать, обучала ее языкам, и порой вела себя, как восторженная и совершенно неопытная молодая мать, а не взрослая тридцатипятилетняя женщина.
– Ревную? Еще чего! – но в начавшем ломаться голосе все равно проскальзывали отголоски затихающей обиды. – Валерия еще маленькая, конечно, ей нужно, чтобы мама о ней заботилась. К тому же, она девчонка. А я – мужчина!
«Мужчине» едва стукнуло четырнадцать, и он недовольно фыркает и вскакивает с кресла, когда широкая теплая ладонь пытается потрепать его по макушке.
– Вот стану совершеннолетним, сам буду о ней заботиться. И о маме тоже. И об Австрии! – запальчивости этому юнцу не занимать. Равно как и нервозности, с какой он сейчас нарезает круги по комнате. – Отцу придется со мной считаться! Он не сможет больше отмахиваться от меня со словами, что я еще маленький и ничего не понимаю.
И все равно тебе еще рано лезть в политику, мальчик, – думает его лучший друг, без спроса разваливаясь в только что освободившемся кресле. Впрочем, ему можно. Странно, но именно здесь он чувствует себя свободно, так, как будто он – у себя дома. А еще более странно то, что Рудольф, похоже, считает так же. Не удивляется и не возмущается, когда гость приходит в самое неожиданное и всегда – самое подходящее время, воспринимает как должное его почти хозяйские манеры, с которыми этот просто и небрежно одетый мужчина, ничуть не похожий на человека благородных кровей, ведет себя в покоях наследного принца.
– Не лезь в политику, пока тебя не смело, не накрыло с головой, пока ты не захлебнулся.
– И ты туда же! А вот герр Латур говорил...
Герр Латур говорил многое, от чего консервативные родственники императорской семьи приходили в ужас. Но они только и могли, что всплескивать руками и квохтать в сторонке – Францу Иосифу, кажется, было все равно, чему учат его сына, лишь бы обожаемая супруга не строчила ультиматумы. Неглупый воспитатель этим и воспользовался. Он стал посредником между прогрессивно мыслящей столичной интеллигенцией и императорским дворцом, каналом связи, через который в классную комнату юного кронпринца проникали вошедшие в моду идеи либерализма. А Рудольф, впитывающий рассказы обожаемого учителя, как губка, – должен был стать козырем. По сути, уже стал.
– Правительство изменилось и приблизилось на шаг к республике. Монархия потеряла свою старую власть и цепляется за доверие и любовь народа. Монархия – это мощные руины, которые, может быть, продержатся не сегодня-завтра, но, в конце концов, все же упадут.
– Красиво сказано, – он одобрительно улыбается и кивает. – Запишешь?
Венские либералы ставят на Рудольфа, на этого смешного мальчишку с горящими глазами. Среди зашоренных, изживших себя Габсбургов, тухнущих в своем болоте, для этих людей он – надежда на будущее. Хорошо звучит, не правда ли? Вот только ставят обычно на скаковых лошадей или на собак – кто раньше прибежит к финишу. А кто – упадет от истощения.
– Думается мне, у тебя есть все шансы стать неплохим правителем. Сам-то как думаешь? Справишься?
Забавно, но взрослого человека почти восхищает этот ребенок. Да, он вспыльчив и тороплив, он с поразительной наивностью, балансирующей на грани самонадеянности, убежден в том, что сможет все, даже изменить мир, – и этим подкупает. Конечно, вряд ли у него что-то получится, но он так искренен и настойчив в своих стремлениях, что... В растрепанной голове невольно мелькает мысль – а вдруг все же получится?
– А ты?
– А я всегда буду на твоей стороне. Мы же друзья.
* * *
Роскошные светские балы, званые вечера, живая музыка в исполнении профессионалов, опера, театр – все это удел людей обеспеченных. Рудольфу иногда даже становилось немного стыдно. Потому что он-то мог себе позволить любые развлечения, не беспокоясь о потраченных на это деньгах. И о потраченном времени, которое так же не нужно высчитывать и выкраивать, не нужно бояться, что его можно было использовать иначе – для зарабатывания все тех же денег. Когда у тебя достаточно средств, достаточно настолько, чтобы о них не думать, – ты можешь хоть каждый день проводить в праздности, заботиться только об увеселениях, о выездах на охоту, об азартных играх, о дорогом алкоголе и женщинах. И даже более того. Образование и наука, культурное просвещение – тоже порождения богатства... вернее сказать – свободного времени. А уж как его потратить...
– Выбор за тобой, – сказал ему однажды его единственный друг. – Только ты должен решать, что тебе делать. Только ты имеешь право распоряжаться своей жизнью.
Он выбрал.
– А я все равно поступлю в Венский университет, – все еще слишком высокий для взрослого, как ему хочется думать, мужчины голос сорвался от волнения, и Рудольф закашлялся. – Я не для того столько учился, чтобы мотаться по казармам! Я знаю пять языков, я занимался науками – а теперь буду зевать на военных парадах и инспектировать гарнизоны?
– Ваше Высочество, я вас понимаю, но...
– Вы же сами говорили, что мне нужно продолжить обучение! А в армии меня будут окружать одни упертые солдафоны, которые скорее удавятся, чем увидят что-то дальше собственного носа. И Библии, само собой. Единственная книга, которую они читали, – те, кто вообще умеют читать.
Латур только с улыбкой качал головой. Кажется, он никогда не пытался привить воспитаннику неприязнь к религии и теологии, – Рудольф с этим и сам блестяще справился. Даже будучи прилежным (пока еще) католиком, фанатиков от церкви он лихо сгреб в одну кучу со всеми остальными консерваторами, которых откровенно недолюбливал.
– И что мне теперь прикажете делать? Вы скажете мне то же, что и отец? Велите смириться с мыслью, что жизнь будущего императора принадлежит его стране двадцать четыре часа в сутки, что он обязан следовать вековым традициям?
– В первую очередь ваша жизнь принадлежит вам. Ваше происхождение накладывает определенные обязательства, много обязательств, – но вы всегда можете обернуть их в свою пользу.
Научитесь грамотно распоряжаться ресурсами, данными вам природой и наработанными за годы теоретического обучения. Примените их, наконец, на практике. Проявите характер, покажите свой незаурядный ум – и вы станете выдающимся монархом, войдете в историю этой страны. Потомки будут гордиться вами и помнить вас.
– Вы говорите почти то же, что и мой друг.
– Ваш друг? Расскажете мне о нем?
Рудольф бы и рад. В самом деле рад, он всегда доверял графу Латуру и с радостью делился с ним своими мыслями, чувствами, но... Что тут рассказывать?
О человеке, даже имени которого он не запомнил? Ни имени, ни возраста, ни звания или должности при дворе – только лицо, на протяжении почти девяти лет остававшееся все таким же молодым, да голос со слабым венгерским акцентом, бархатистый тембр которого словно убаюкивал, вводил в транс.
– Я тут пару раз встречал одного интересного человека, – беседы с матерью Рудольф всегда начинал издалека, нарочно тянул время, чтобы поговорить подольше. – Ему чуть меньше тридцати на вид, высокий, подвижный. Гладко выбрит, а волосы, наоборот, длинные. Одет всегда легко, даже зимой, максимум – в тонкий сюртук. И он какой-то... как будто не во дворце находится, а в своем собственном доме, где кроме него никого больше нет.
– Ты решил описать бродячего музыканта? – Элизабет уже почти сорок, но как же молодил ее смех!
И правда. Нелепица какая-то выходила, стоило только облечь в слова такой привычный образ, за долгие годы ставший чем-то само собой разумеющимся.
– Я подумал, вдруг это и вправду какой-нибудь актер. Или художник. Помнишь, как те цыгане, которые приходили к нашему дому в Гёдёллё. И все-таки, ты его не знаешь?
Она только отрицательно мотнула головой – Рудольф не смотрел, но увидел вполглаза и почувствовал, как она задела его плечо. Как странно... Она же его мать, он так привык видеть себя рядом с ней мальчиком, что не заметил, как перерос ее почти на полголовы. И теперь уже не он держит ее за руку во время прогулок по саду, а она опирается на его локоть.
– Странно. Он говорил мне, что вы с ним друзья.
– У меня нет таких друзей, милый. А вы еще и разговаривали?
Солгал? Или лгала мать? Бурное воображение восемнадцатилетнего юноши услужливо подкидывало картины одну краше другой, и все они имели под собой в качестве обоснования единственную правдоподобную догадку. Которая вмиг бы все объяснила.
А ведь он, если так подумать, сам же этого и хотел! Сам просил у бога, у судьбы, еще черт знает у кого, чтобы у его одинокой матери появился друг. И у него самого тоже.
– Я просто хотел, чтобы тебя кто-нибудь любил, – фраза прозвучала почти как оправдание, будто бы он извинялся, будто это он виноват в том, что у Элизабет появился (а появился ли?) любовник.
– Ты же меня любишь.
Только он до сих пор – всего лишь ребенок, где-то в глубине души он и сам, пусть с неохотой, это признает. Глупый и неопытный, ровным счетом ничего не знающий о настоящей, «взрослой» жизни, тощий долговязый подросток, и даже его широкие плечи – это просто иллюзия, созданная накладками под мундиром.
Рудольф затылком чувствует на себе чей-то пристальный взгляд – и оборачивается, чтобы краем глаза зацепить мелькнувший за деревьями силуэт.
– Вот же он!
Теперь он ясно видит перед собой красивое, будто скульптурное, лицо, рассматривает каждую черточку, сравнивает с сохранившимся в памяти образом. Все верно.
– Милый? С тобой все в порядке? Здесь же никого нет.
Тесный обруч, на мгновение сдавивший голову, отпускает так же резко. Рудольф даже смаргивает пару раз, чтобы картинка перед глазами встала на место, прекратила дрожать и расплываться, вызывая еще более сильную боль где-то на внутренней стороне черепа. Но боль исчезает быстро – как и лицо человека, который больше не стоит напротив.
* * *
Неудивительно, что он так не любит религиозные дисциплины, – все слишком расплывчато, слишком зыбко, в них отсутствует всякая конкретика. То ли дело – математика. Или естественные науки, например, биология. Там все ясно изложено и предельно понятно. Допустим, вот совсем свежая статья из еженедельника, издаваемого все тем же Венским университетом. В ней стройно и красиво расписаны причины и последствия близкородственных связей, на конкретных примерах показано, какие страшные генетические мутации возможны у потомства.
Рудольф мог бы смело привести еще один пример (который всем и так известен, но о котором не напишет ни одна газета), а себя предоставить в качестве наглядного пособия.
– Пошел вон.
– А полчаса назад ты сказал, что больше не будешь со мной разговаривать.
– Пошел. Вон!
Толстый еженедельник летит прямо в нахальную улыбающуюся физиономию, но он ожидаемо уворачивается. Еще бы. Трудно, однако, пришибить собственную галлюцинацию.
– Тебя никто, кроме меня, не видит. Никто не понимает, о чем я говорю, когда я тебя описываю. Ни мама, ни Латур, ни учителя, – никто!
Двенадцать лет назад один безызвестный монах из Брюнне опубликовал результаты своих опытов по скрещиванию каких-то растений[4]. И пусть к его трудам относятся скептически, – Рудольфу не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы замечать очевидное. В роду Виттельсбахов[5] было немало душевнобольных, особенно в последние годы, – а Габсбурги испокон веков вступали с ними в династические браки.
–Да какая разница, мерещусь я тебе или нет? Пусть даже и мерещусь – что от этого изменится?
Все. Все изменится.
Он рехнулся. Он, надежда и опора для целой страны, – сошел с ума. Или еще нет? Он ведь пока еще способен анализировать, сумел же понять, что идеальный всепонимающий друг был всего лишь плодом воображения одинокого ребенка. Значит, и излечиться он тоже сможет?
* * *
В двадцать лет кажется, что весь мир лежит у твоих ног[6]. Когда ты полон сил, а в голове все так же ворох блестящих идей, – одна краше другой, – но теперь у тебя есть еще и неиллюзорные возможности для их осуществления. Нужно только дернуться чуть сильнее, сделать последний рывок – и вот он. Желанный финиш. Победа.
– Мало того, что мне навязали компанию этого идиота, так он еще и опаздывать вздумал, – узловатые пальцы пробарабанили по столешнице и снова вцепились в короткую ножку коньячного бокала.
– Успокойся, это не Вильгельм задерживается, это мы рано пришли.
Граф Хойос[7] сейчас представлял собой ожившую иллюстрацию буддистской философии. В обычной жизни он был энергичным и чрезвычайно подвижным человеком, а стоило только выпить, хоть немного, – сразу расслаблялся и превращался в образчик спокойствия и вальяжности. В отличие от Рудольфа, которому одного бокала явно не хватало для того, чтобы перестать ерзать на стуле и в сотый раз нервно поправлять идеально отглаженный край манжеты.
– Глаза б мои его не видели. Вместе со всем его семейством, – он поморщился, будто от сильной головной боли, и одним глотком допил коньяк.
Хойос расплылся в благодушной улыбке, так, что лихо закрученные кончики усов вздернулись вверх.
– Потерпи, друг мой, германский принц не может надолго задерживаться в Вене. Да и в любом случае, он повзрослеет и поумнеет, не всегда ж ему оставаться такой занозой в заднице.
– Именно. Жизнь-то не вечная, – Рудольф скривился, запоздало пытаясь все-таки улыбнуться и сделать вид, что он просто очень остроумно пошутил, и потянулся за коньяком.
Фридрих Вильгельм Виктор Альберт Гогенцоллерн был его ровесником, а еще – наследником трона Германской империи, страны, с которой Австрия в последние годы стремилась наладить как можно более теплые союзнические отношения. Казалось бы – сама судьба велела двум принцам стать если не лучшими друзьями, то хотя бы хорошими приятелями. Как бы не так. Вильгельм, внешне напоминавший то ли здоровенную крысу, то ли тощего хорька, чувства вызывал соответствующие. Рудольф питал к нему самую искреннюю и неподдельную неприязнь, за глаза называя в лучшем случае «болваном пучеглазым». Отчасти обоснованно – «коллега по цеху» был слишком зациклен на войне и охоте, больше с ним и не о чем поговорить было, и даже на свои излюбленные темы он рассуждал с таким самомнением, что через пять минут кого угодно начало бы подташнивать.
Вильгельм, который даже при всей своей тупости не мог не замечать такого отношения, старательно отвечал взаимностью. Со всей свойственной ему твердолобой хамоватостью... ой, простите, прямотой.
Вот и сейчас. Напросился на неформальную встречу, дескать, раз уж приехал в Австрию – то не хочет ограничиваться императорскими дворцами и пышными резиденциями. Ему интересно прогуляться по древнему городу, проникнуться культурой страны, ее духом, узнать, чем живут дражайшие соседи. Так прямо и загнул. Бедняга, наверняка с него семь потов сошло, пока заучивал наизусть этакую заковыристую фразу, сочиненную кем-нибудь из церемониймейстеров – сам бы он в жизни такое не придумал. И своего добился – Франц Иосиф чуть не умер от умиления и наградил сына красноречивым взглядом: «Только попробуй отказаться. И меня опозоришь, и всю Австрию». Позорить Рудольф никого не хотел, огрызаться на Вильгельма – хотел, но не мог, вот тот и чувствовал полную вседозволенность.
– Если он снова будет весь вечер превозносить свою обожаемую Пруссию и поливать грязью Габсбургов... Йозеф, клянусь, я этого так не оставлю!
– Тише, тише. Я все понимаю, современное общество, прогрессивная мораль, дух либерализма и все такое, но два наследных принца, бьющих друг другу морды, – это уже слишком. Хотя бы не здесь!
Они рассмеялись почти синхронно. Таскать пусть и ненавистного, но принца по совсем уж захудалым забегаловкам они не рискнули, вот и договорились встретиться в «Хойригене», обожаемом ими обоими ресторанчике на окраине. Тут вам и весь цвет среднего сословия, и много алкоголя, и живая музыка. Да не пышные оркестры, как во дворце, – а кто-нибудь из местных, кто хотел подзаработать на своем умении петь или играть на простеньких инструментах.
Рудольфу здесь определенно нравилось. И плевать на Вильгельма, пусть себе бормочет что-то там, его болтовню можно спокойно пропустить мимо ушей. После четвертого бокала терпкого, пахучего коньяка абстрагироваться от окружающей реальности было гораздо проще. Громкий голос под самым ухом с легкостью отодвигался на второй план, заглушаемый звучавшим в отдалении чьим-то мягким баритоном. Черт подери, как же хорошо поет... Слов было не разобрать, но этого и не требовалось, – даже в самой ритмике чудилось что-то знакомое.
– Странные у вас тут песенки, – через окутавшую мозг бархатную дымку алкогольного опьянения прорывались только обрывки фраз. – «Смерть – лучший друг»? Ну и мрачный же вы народ! Вот то ли дело у нас, в Германии...
Дальше Рудольф уже не слышал, будто кто-то надел на чересчур болтливого Вильгельма звуконепроницаемый колпак.
Смерть – лучший друг? Даже еще одна порция коньяка, поспешно влитая в горло, не помогла отвлечься – только усугубила. Лучший друг? Кого он, положа руку на сердце, может с полной уверенностью назвать своим другом? У принца есть подданные, есть союзники, есть враги, – но друзей не бывает. Слишком уж велик соблазн воспользоваться благами, – деньгами или полезными знакомствами, – которые сулит тесное общение с монаршей особой. Даже граф Латур – и тот ведь получал неплохое жалованье.
– Еще будешь? Рудольф?
Йозеф стал ему хорошим приятелем. С ним можно поговорить о политике и науке, а можно просто выпить, сходить в бордель, в конце концов. Он до тошноты оптимистичен и самоуверен, порой бывает сложно найти с ним общий язык, да и во взглядах они иногда не сходятся.
Но зато он реален.
– Ты меня видишь?
Не видел, уже почти два года как не видел. И был этому только рад. Значит, он все-таки сумел перебороть собственное безумие. Значит, Рудольф Габсбург чего-то да стоит.
– Как насчет еще одной встречи? – Вильгельм основательно окосел и теперь запинался на каждом втором слове. – Предлагаю сыграть в карты!
– Или можно в шахматы, – Рудольф улыбался так дружелюбно, как только мог, благо, в изрядно нетрезвом виде это давалось ему без труда. – Игра для истинных военных стратегов. Ты же так похваляешься тем, что хорошо знаешь стратегию, да?
Хойос подоспел прежде, чем до Вильгельма дошло, что над ним издеваются.
– Слышал я тут про еще одну игру. В нее можно играть одному, можно с друзьями, а можно – со всем миром. Говорят, ее придумал Кристиан Девятый[8], еще когда был принцем. И назвал ее датской рулеткой[9], – он выдержал театральную паузу и отсалютовал бокалом, на дне которого янтарно-рыжими отблесками плеснулись остатки коньяка. – Все просто. Утром, прежде чем откроешь глаза, ты должен вспомнить – а ради чего тебе стоит просыпаться? Вспомнил – выиграл, в награду получив целый день жизни и то, ради чего, собственно, и затеял этот день. Не вспомнил... Ты проиграл, и просыпаться тебе больше не нужно.
– Дур-рацкая игра, – Вильгельм пьяно хрюкнул и подкрутил жиденький ус. – И кто будет соблюдать такие правила?
* * *
Во второй половине девятнадцатого века Австро-Венгерская империя была огромным многонациональным государством, эдаким человеческим муравейником в масштабах целого континента. «Империя Габсбургов», как ее называли, кто с восхищенным трепетом, а кто и с презрением. Факт оставался фактом – это была монархия, существующая вот уже шесть столетий, величественная, могущественная и... дряхлеющая. Потому нынешний император Франц Иосиф I и решил подстраховаться, найдя сильного и быстро развивающегося военного союзника. Таковой оказалась Германская империя, с которой в конце семидесятых годов был заключен Австро-Германский договор, а чуть позже к ним присоединилась и Италия, образовав Тройственный союз.
Злые языки поговаривали, что Франц Иосиф тут вообще не при чем, он, дескать, только бесконечно перекладывает бумажки и подписывает, где ему скажет министр-президент. Коим на тот момент был Эдуард Тааффе – человек, безусловно, толковый и в политике смыслящий поболее самого императора. Одна беда – консервативный. В пределах разумного, и это было хуже всего, потому что подловить его на откровенном маразме не представлялось возможным. Просто Тааффе мягко намекнул: позаигрывали в семидесятых с либералами и хватит, пора вытащить из сундуков старую добрую абсолютную монархию, отряхнуть с нее пылинки – и вперед, к светлому будущему.
В открытую спорить с Тааффе, которому сам император в рот смотрел, никто не решался. Нет, его политика многими порицалась и высмеивалась, многие были с ней не согласны, – но дальше сплетен и шушуканий где-нибудь за столиком в кафе дело не заходило. Журналисты из чахлых газетенок, студенты, обнищавшая богема, – одним словом, бездельники, не наигравшиеся в прогрессивный либерализм, собирались группками и переливали из пустого в порожнее тухлую смесь из собственных обидок и несбыточных грез. Видных деятелей среди них было мало, да и те предпочитали не слишком высовываться.
Одним из «выскочек» стал Мориц Сепш, владелец и главный редактор газеты «Нойес Винер Тагблатт», человек образованный и неглупый. У него были деловые связи по всей Европе, он привык мыслить глобально, в мировом масштабе, – вот и взялся продвигать антиклерикальные и антифеодальные идеи, радел за конституционную монархию, чем, безусловно, не слишком угодил австрийскому двору. Кто-то в «Дойче Цайтунг»[10] обозвал его издание просто «буржуазной газеткой с вульгарно-либеральной тенденцией, антинемецкой и проеврейской». Кто-то пытался прикрыть эту лавочку, возможно, даже сам Тааффе, и без того желавший ограничить свободу слова, – но сделать это по возможности аккуратно, без лишнего шума.
Сепш этим и пользовался, в свою очередь стараясь не зарываться, по возможности цензурить и облагораживать выходящие в печать статьи. С одним из внештатных корреспондентов в этом плане было особенно туго – ляпнуть он мог что угодно, слабо понимая, что за его резко критичные высказывания в адрес императора никого по головке не погладят, а когда ему на это указывали – обижался. Казалось бы, гнать в шею такого писаку, но Сепш не мог. Потому что «писака» был единственной ниточкой, соединяющей прогрессивную буржуазию со старой аристократией. Единственной надеждой на лучшие времена, как бы глупо это ни звучало, – потому что им был кронпринц Рудольф.
– Чувствую себя героем бульварного романа про заговорщиков!
Увы, реальность была куда прозаичнее сопливого романа. В реальности Рудольф был не хитрым и бесстрашным юношей самых передовых взглядов, ловкостью и обманом продвигавший свои идеи вопреки воле консервативного отца, а... Никем.
То ли это Тааффе вовремя подсуетился, то ли Франц Иосиф и сам понял (увы, запоздало), что выросло из его сына, факт оставался фактом – кронпринцу старательно перекрывали все возможности сделать хоть что-то существенное. На его мелкие грешки закрывали глаза: он мог пьянствовать, пропадать сутками в публичном доме, воображать из себя ученого или писателя, марать страницы либеральной газетенки, носиться со своей любовью к Венгрии и Чехии, – но и только. Лишь бы переводил себя на всякую ерунду, от которой пыли больше, чем реального вреда, и не лез куда не надо. Даже на армейские штабные совещания его, главного инспектора пехотных войск, попросту забывали позвать. Любая инициатива в лучшем случае просто пресекалась на корню – в худшем же ее снисходительно выслушивали, а потом переворачивали с ног на голову и сводили в минус все приложенные усилия.
Рудольф бесился и впадал в еще больший радикализм. В восемьдесят первом он даже сочинил «Меморандум о политической ситуации», за который позже получил от папеньки по ушам. Потому что уговаривал императора перестроить весь внешнеполитический курс (с милитаристской Германии на республиканскую Францию), грозясь едва ли не масштабной войной, и предлагал кучу реформ, которые перекроили бы государство до неузнаваемости.
С этого все и началось. Потому что дальше стало только хуже.
– Что за слухи до меня доходят? Тебе втихаря предложили стать королем и единоличным правителем Венгрии?
Гнев... нет, банальную злобу и ярость Франца Иосифа можно понять. Двуединой монархия считалась только формально, фактически же в Венгрии была только императрица. Ее любили, императора – нет, как некогда ненавидели его мать. И активисты гражданского националистического движения за независимость не раз пытались наладить с ней контакт, упрашивали ее стать их королевой. Но Элизабет была слишком отстраненной и откровенно избегала любых вмешательств в политику, – и тогда они переключились на ее сына, как единственного единомышленника.
– Я отказался.
Ему напрямую сказали, что хотели бы видеть в нем второго Матьяша Корвина[11], человека, который спустя четыре столетия сумеет вновь сделать Венгрию сильной и могущественной державой.
Рудольф так не считал.
Пока еще.
– Они приходили и во второй раз. И ты согласился с ними встретиться!
– Вы приказали вести за мной слежку? – голосу очень сложно не срываться, когда разговариваешь со своим отцом. Даже если он – император. Тем более – если он император.
Поэтому глава полицейского управления барон Краус и улыбался так при встрече – все знал, о каждом шаге и каждом чихе наследника, о каждой встрече с друзьями, наверняка даже о Сепше, хоть они и пеклись о полной конфиденциальности своих разговоров. Будто вокруг него постепенно сжимается кольцо какого-то чудовищного заговора, вроде того кольца, что сейчас раскаленной лентой обвивает голову, давит на лоб и виски сильнейшей мигренью. Будто кто-то хочет сжить его со света самым изощренным и жестоким способом, подавить волю, задушить. Будто кто-то попросту насмехается.
– Это для твоей же безопасности.
Безусловно! Зачем же они еще нужны? Толпы полицейских соглядатаев, в каждом встречном лице – подозреваешь врага. Адвокат Майснер, частенько захаживающий в салон к мадам Вольф? Сама мадам? Кто-нибудь из слуг? Или все? Кто? Нет, господин Император, хватит придумывать отмазки, ваш сын не верит им вот уже десяток лет.
Лучше скажите честно – вам просто не нужен политический противник. Человек, который не только не разделяет ваших взглядов, но и готов открыто им противоречить. И чей голос имеет достаточный вес, чтобы к нему прислушивались.
– У тебя нет ни знаний, ни опыта. Ты еще слишком молод!
Снова отмазки.
– Ты нахватался откуда-то этих глупых идей, но они даже не твои. Их придумали какие-то другие люди, которые были умнее и хитрее, а ты просто повторяешь за ними. Ты оторван от реальности.
Снова.
– Тебя никто не поддержит.
И снова.
– Неправда. Я говорил с матерью – она считает так же, как и я. А вы не понимаете и не слышите ее так же, как не слышите меня.
Это его козырь, припрятанный в рукаве, – бесчестно, но безотказно. Одно только имя... даже не имя, один только намек на императрицу действовал на Франца Иосифа как красная тряпка на быка, лишая остатков самообладания. Слишком болезненно воспринимал он холодность со стороны своей обожаемой супруги, – и Рудольф бил по больному, не задумываясь.
– Молчать!
Красивое, породистое лицо в обрамлении пышных седеющих бакенбард, как будто только что сошедшее с картины в портретной галерее, идет красными пятнами от злости и перенапряжения, – и Рудольфу на мгновение становится его жалко. Отец не молодеет, и с каждым годом ему все тяжелее мириться с мыслью о своем одиночестве. О том, что даже самые родные люди от него отворачиваются, – что жена, что дети.
Сам виноват.
И Рудольф, наверное, тоже – виноват сам. Его пугает мысль о том, насколько похожим на отца он становится. Нет, в политике они по-прежнему придерживаются диаметрально противоположных взглядов, у них разный темперамент, даже внешне нескладный худощавый Рудольф сильно отличается от статного, видного (в почти шестьдесят лет!) Франца Иосифа. Но... Муж и отец он такой же бестолковый.
У него тоже есть дочь, которую он очень любит, но с которой почти не видится. Кажется, она скоро вообще забудет, как он выглядит. Вдали от дома он скучает и думает о том, что вот приедет – и ни на шаг не будет отходить от девочки, а стоит только вернуться в Вену – торопится сбежать по делам, потому что попросту не знает, как обращаться с ребенком. Что ей рассказывать? Чему учить? Как не разочаровать это маленькое существо, с обожанием смотрящее на папу, тем, что папа – тот еще скот?
У него есть жена. Да, навязанная общественным положением, да, скучная и не слишком умная, не разделяющая ни его вкусов, ни взглядов, всего лишь блеклая напуганная бельгийская девочка, из всех достоинств которой – только ее королевское происхождение, но... Будь честен хотя бы с собой, Рудольф Габсбург, – она всего этого не заслужила. Постоянных измен, пьянства, расползшихся по городу грязных слухов, – тут поневоле взвоешь. Стефания долго молчала, кротко опуская глаза и тихо всхлипывая, – и этим только раздражала еще сильнее. Потому что своим молчанием и слезами она вызывала чувство вины, заставляла его считать себя каким-то извергом, обижающим ребенка. Рудольф выходил из себя, понимая, что заслужил такое отношение, и давал все больше и больше поводов для новых обид, уже нимало не заботясь о том, чтобы сохранять видимость примерного семьянина. И так по кругу, по спирали, все нарастала и нарастала взаимная неприязнь супругов.
Пока Рудольф не понял, что заигрался.
В своем бесплодии Стефания винила мужа – и была совершенно права. В том, что Австрия осталась без наследника, Франц Иосиф винил сына – и тоже был прав. Журналисты пока еще не успели пронюхать про то, что подхватил кронпринц в очередном своем визите в публичный дом, но как пронюхают – снова виноват будет он. В глупости, невоздержанности, и куче многих других грехов, выбирайте любой по вкусу. Отлично! Прекрасно! Только теперь-то ему что делать?
– Ваше Высочество, прошу вас, не переусердствуйте.
Маленький пухлый старичок-доктор поправил сползающие с переносицы круглые очки и покачал головой.
– Ерунда какая. Это же обезболивающее. Да и я – не маленький ребенок, ну в самом-то деле, – Рудольф широко улыбнулся. – Я все понимаю.
– Я в вас не сомневаюсь. Я сомневаюсь в морфине, – доктор пожевал губами, будто в нерешительности, и спустя полминуты все же добавил: – Есть у меня нехорошие подозрения на его счет. Он помогает, безусловно, но пациенты быстро к нему привыкают, если употребляют слишком часто и много. И приходится раз за разом увеличивать дозировку.
– Обещаю, я буду послушно соблюдать все ваши назначения!
Тут что угодно пообещаешь. Когда головные боли, сильные, сжимающие череп будто в стальных тисках, стали каждодневным явлением, когда от малейшего холодка начинают тягуче ныть колени и поясница, когда даже зрение все больше ухудшается, – душу Сатане продашь за избавление от всего этого. А милый доктор, принесший флакончик с морфином и терпеливо научивший ставить уколы самому себе (чтобы не вызывать лишних пересудов из-за частых визитов врача), и вовсе казался спустившимся с небес благодетелем.
На небеса Рудольфу путь давно уже был заказан.
– Прошу, проявите благоразумие, – а это он уже не только про передозировку. – С вашими болезнями не шутят, Ваше Высочество.
Когда он уходит, Рудольф поудобнее устраивается на кровати, полусидя-полулежа, и закатывает рукав рубашки. Перетягивает руку чуть выше локтя жгутом. Кажется, так достаточно туго?
После двойной дозы обезболивающего, введенного прямиком в вену, становится лучше. Даже голова кружится от такой легкости, будто он не вялым мешком откинулся на подушки, а утонул в мягком невесомом облаке. Такое еще бывает при переизбытке кислорода, когда сначала долго-долго задыхаешься, – а потом вдыхаешь полной грудью. Слегка закладывает уши, тело плывет, как в вязкой плотной жидкости, заботливо обволакивающей и укутывающей в пелену покоя и умиротворения. Только веки вдруг становятся неподъемно тяжелыми, и Рудольф просто расслабленно закрывает глаза.
Когда действие морфина закончится, все опять вернется. И плевать на физическое недомогание, его молодой организм пока еще способен выдерживать, куда страшнее – то, что творится в его голове. Рудольф даже не может сформулировать все то, что громоздится в сознании одно над другим, скручивается, вихрится, ускользает, не давая ни малейшего шанса хоть как-то разобраться.
Как ни стыдно это признавать, но ему нужна помощь. Нужен человек, на которого можно вывалить все без утайки, попросить совета и просто разгрузить наконец голову. Наверное, придется пойти к Хойосу. Или к Сепшу. Или...
– Опять ты?
* * *
В обитой лакированными деревянными панелями стене – несколько едва заметных маленьких дырок, круглых и ровных, только слегка обугленных по краям. Следы от пуль, выпущенных почти наугад в порыве ярости.
Он качает головой и медленно прохаживается вдоль стены, два шага в одну сторону и два в другую, и снова, и снова, не отрывая взгляда от чернеющих отверстий в глянцевой поверхности. Присматривается к ним (даже не наклоняясь – расположены они на уровне его головы), осторожно, почти боязливо касается подушечкой пальца.
– Сядь и не мельтеши, ты мне мешаешь.
Рудольф смотрит в упор в спину, но когда к нему оборачиваются – как-то почти незаметно съеживается, всего на пару секунд нервно отводит взгляд.
– Я работаю, между прочим.
Что правда, то правда. Перед ним на массивном дубовом столе разложены бесконечные стопки документов, отчетов о проверке региональных армейских штабов, какие-то письма, черновики статей... Не принц, а канцелярская крыса. Он усмехается такому сравнению – потому что Рудольф сейчас вылитый отец, в полутемном кабинете отчасти скрадывается даже разница в возрасте.
– А тебе все равно делать нечего, так что исчезни.
– Как это нечего? – преувеличенное удивление выходит вполне естественным. – А за тобой кто присматривать будет, чтоб ты делов не натворил?
– Я тебя пристрелю.
– И сделаешь еще одну дырку в стене своего же кабинета.
Рудольф раздраженно фыркает и с яростным шуршанием зарывается в проект очередного многостраничного манифеста. Этот спор ему не выиграть, препираться с собственной галлюцинацией – дело заведомо безнадежное. Ну и пусть. Это только к лучшему. Он с головой уйдет в бумаги и будет думать только о делах государственных, о политике, о своих публикациях в «Винер Тагблатт», в конце концов. Да черт с ним, и правда пускай снова подпортит стену парой выстрелов.
Чем с шалой улыбкой приставит револьвер к виску.
Рудольфу уже тридцать. Человеку, который теперь следует за ним неотрывно, – примерно столько же, быть может, чуть меньше. Столько ему было и в прошлом году, и тринадцать лет назад, и двадцать. И он сам удивляется тому, что не стареет, но понимает – так надо. Ему вообще все – надо.
Слишком уж во многом он – проекция чужого сознания. Портрет, заботливо перенесенный через копировальную бумагу, а после подрисованный углем до лоснящейся гиперболизированной черноты. Контрастный черно-белый рисунок на гладкой бумаге, ни полутонов, ни шероховатостей. Раньше он был просто умным взрослым, сейчас стал другом и слушателем, способным при необходимости дать полезный совет. Если так подумать – что в нем своего? Не позаимствованного сначала от зашуганного мальчика, теперь – от нервозного мужчины?
Он все-таки хочет думать, что беспокоится за своего... создателя по собственной воле.
– Ты спятил?
Волосы растрепались и прилипли ко лбу, если б не сильно старящие его куцые бакенбарды, – Рудольф сейчас выглядел бы совсем мальчишкой. Растерянным издерганным мальчишкой, который сам не ведает, что творит, когда привычным жестом обхватывает рукоятку револьвера и медленно разворачивает дуло в свою сторону.
– Нет, ты совершенно точно спятил.
Он не мог вмешаться по-настоящему, не мог схватить за руку, вырвать револьвер, даже просто дать по шее не мог. Рудольф давно научился при посторонних не подавать виду, что рядом с ним есть кто-то еще, а потому игнорировал настолько мастерски, что даже его собственное внимание привлечь было почти невозможно.
– Эй...
Глаза косили нещадно, периодически застилаясь мутной алкогольной дымкой, – и Рудольф тряс головой, отгоняя наступающее опьянение. Но руки у него не дрожали, когда он вытаскивал из кармана сюртука револьвер, когда с тихим смешком поглаживал подушечками пальцев прохладную шершавую сталь.
– Давай со мной, а? – он почти заискивающе улыбался, окончательно поворачиваясь спиной, чтобы даже краем глаза не зацепить осуждающий взгляд. – Ну же.
«Тридцатилетняя годовщина – поворотный пункт в жизни человека, к тому же не очень приятный. Эта дата напоминает о том, сколько лет уже прожито, пусть с большей или меньшей пользой, но все же без истинно великих деяний и подлинных успехов. Мы живем в медлительный, застойный период».
Женщина, полусидевшая-полулежавшая рядом, только широко раскрыла глаза в ужасе. И пару раз отрицательно мотнула головой, судорожно сглотнула, продолжая смотреть на него не отрываясь и не мигая.
– Ты мой единственный... настоящий друг, – таким тоном даже не просят – умоляют. «Умри вместе со мной». Рудольф так и не говорил об этом вслух. Он говорил: – Пойдем со мной?
Маленькие, хоть и не особо изящные, пальцы осторожно вцепились в револьвер, сжали и чуть потянули. Почти незаметно – но все же уводя в сторону.
«Кто скажет, долго ли еще это продлится?.. Ведь с течением лет я старею, теряю бодрость тела и духа. Будничная жизнь перемалывает меня своими жерновами без остатка. Это вечное ожидание, в котором проходит моя жизнь, постоянная готовность действовать, когда наступит наконец пора реформ, вытягивают из меня все силы…»
И все, что Рудольф мог сделать в тот момент, – разрыдаться, уткнувшись ей в декольте. Это позорное, жалкое, омерзительное зрелище: наследный принц, захлебывающийся слезами на груди у шлюхи. Но от нее пахло какими-то простенькими цветочными духами, такой легкий и незамысловатый запах, а еще – теплом человеческого тела.
– Вы еще нужны вашей стране, – даже она говорила с ним, как с ребенком, успокаивала и увещевала. Но вот она-то имела на это полное право. – И вы нужны мне.
Мицци Каспар, элитной проститутке и содержанке, нужны были деньги и только деньги. И это... успокаивало. Они не принадлежали самому Рудольфу, это средства Короны, значит, по-хорошему, и любила-то она совсем не его, но... Но деньги – единственное, что он мог ей дать. Другим женщинам нужно было, чтоб их любили. Глупо и странно, но – пресытившимся богатством и драгоценностями аристократкам хотелось экзотики. Хотелось чего-то уникального, в особенности – от избалованного кронпринца, на всю Австрию ославившегося своими похождениями. Любви им хотелось, обожания. Того, что принадлежало ему и только ему, того, что зависело только от него, и того, что никто никогда не сможет отнять. Казалось бы, это должно было льстить. Он должен, согласно всем законам природы человеческой, он обязан был тянуться именно к таким людям – к тем, кто хочет его самого, а не его туго набитый кошелек.
Но – нет.
Пусть деньги. Наплевать. Так проще и понятнее. Так хотя бы честно.
– Все будет хорошо. Дождитесь утра, утром все всегда становится лучше, чем казалось вечером. И для вас – тоже.
Даже эта безумно длинная ночь заканчивалась.
– От самого себя убежать вздумал? – у него взгляд по-прежнему осуждающий, но теперь – с чуть заметным проблеском иронии.
– Как будто ты хуже меня осведомлен, что творится у меня в голове. Я уже на что угодно готов пойти, лишь бы сбежать подальше. Уехать из страны, из Европы, – куда угодно, где меня не найдут, где не будут под микроскопом рассматривать каждый мой шаг и осуждать каждое слово.
– На том свете тебя не найдут точно, тут ты прав. Но хотя бы девочку во все это не впутывай.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Название: I don’t know how to stop Автор:little.shiver Фандом: I am machine Категория: слэш Персонажи: Штефан Рац/Рудольф Габсбург Рейтинг: недо-R Жанр: пвп ради пвп Размер: драббл Посвящение: as always, my dear, спасибо вам за этих идиотов Вы уж меня простите, я любитель бессмысленных и беспощадных зарисовок~
I don’t know how to stop It’s crazy, but so what? I know it’s what you want So give it up and don’t be scared of How good it feels (с) Halestorm — Don’t know how to stop
У Руди просто сносит крышу иногда. Вот. Самое простое объяснение, иначе и быть не может. Штефан не хочет думать, какого черта иначе здесь творится.
Штефан возвращается в свою квартиру и упирается нецензурно-изумленным взглядом в развалившегося посреди его гостиной Рудольфа. Вернее, в то, что от него осталось (не то чтобы так уж много). На стоящую возле болезной головы полупустую бутылку (которая, конечно же, «наполовину полная, придурок ты пессимистичный»), закинутые на кресло ботинки, на разбросанные по всей комнате шмотки — неизвестно чьи, учитывая, что Руди почти что целомудренно одет. Хотя, кажется, висящие на комоде джинсы ужасно похожи на те, которые сейчас болтаются в районе коленей пьяного вхлам оболтуса.
В целом, картина до ужаса милейшая — пьяный вдрызг друг валяется в его, Штефана, квартире, с упорством, достойным лучшего применения, поддерживает уровень алкоголя в крови и, у Раца серьезно нет никаких других этому действу объяснений, дрочит?
Штефан приваливается плечом к излюбленному косяку двери и ослабляет удавку платка. Он не успел включить свет или хотя бы скинуть пальто, поэтому его бросает в жар — отопление в доме все-таки хорошее, и нет, он ни за что не признается, что его настолько вдохновила увиденная картина. Ладно бы картина! Картины хотя бы не стонут в голос, срываясь с низких, хриплых вздохов на протяжные, не до конца заглушаемые прикушенной губой звуки. Будь Штефан лет на десять помоложе, его щеки уже алели бы пунцовым светом, светили бы в ночи, он был бы чертовым супергероем с мерцающей от смущения кожей. Но в тридцать с хвостиком это как-то несолидно.
А солидно пить и дрочить в квартире лучшего друга?
Ехидный голосок в голове Штефана нашептывает не самые вдохновляющие ответы.
Самое дурацкое — он вообще не представляет, что ему делать. Рудольф, судя по тому, что он не пытается остановиться, Штефана не замечает в упор, и этим можно воспользоваться: смыться из квартиры, переждать пятнадцать минут (как будто пьяному мальчишке может потребоваться больше), покурить, успокоить свое бешеное дыхание, проветрить голову и максимально шумно зайти снова. И сделать вид, что ничего не было.
Но ведь было. Весь этот редкостный сюр, словно сцена из порнофильма, где все начинается с крупного плана, а заканчивается моралью о том, как грустно быть одиноким в любви. И да, эпизод, в котором второй участник процесса присоединяется чуть позже — классика. В порнофильмах Штефан знает толк.
Но совершенно не может оторвать взгляда от Рудольфа, на лицо которого налипла отросшая челка, а задравшаяся футболка так провокационно демонстрирует все достоинства этого скелета, что впору начать шутить про передергивающих мертвецов — сиквел к давно забытому сериалу, с куда более высоким рейтингом. Вот только у Штефана начисто пересыхает в горле, и он очень хорошо осознает свою искреннюю заинтересованность в том, чтобы досмотреть шоу до конца.
Долго ждать не приходится — Рудольф пьян, мышцы болезненно напряжены, и если уж он на чем-то все-таки концентрируется в таком состоянии, то старается на славу. И достигает желаемой цели. По крайней мере — здесь и сейчас. Еще с минуту он неловко, расслабленно, но словно не желая останавливаться, поглаживает себя ладонью, тяжело выдыхает и обмякает, не обращает внимания даже на упавшую с кресла ногу. Ему должно быть крайне неудобно, но кого и когда это волновало? Разве что, Штефана, который по-прежнему стоит, подпирая своим плечом весь дом не иначе, и дышит так тяжело и мелко, словно это не у Руди вся футболка в белесых каплях.
— Ты присоединишься уже или так и будешь изображать Атланта? — хриплым, изрядно севшим, но очень ехидным голосом спрашивает Рудольф и слегка поворачивает голову, пытаясь выцепить Штефана из общей картины мира мутным взглядом.
И Штефану не остается ничего, кроме как ответить ровно в том же духе:
— А ты так и будешь пачкать мой ковер или соберешь волю в кулак и дотащишь свою тощую задницу до кровати?
Руди пьяно хихикает.
— Какие мы нежные! Что, возраст уже не тот, чтобы трахаться с кем попало на холодном полу? — ерничает.
Но кое-какие усилия все-таки прилагает, пытается встать и даже для вида подтягивает джинсы, хоть и не застегивает, конечно же. Да и зачем? В ближайший час штаны ему явно не потребуются.
Штефан, наконец, чувствует, что все встало на свои места: вот они, два идиота, которые препираются до изжоги, хотя низ живота сводит так, что и стоять-то больно. Но нет, они настырные, пока не поупражняются в остроумии и умении подъебать ближнего своего, не смогут спокойно подойти друг к другу и заменить весь словесный яд на несколько простых прикосновений.
Они заменяют одну зависимость другой, упорно делая вид, что так все и должно быть. Соблюдают правила игры, которая по-хорошему должна была бы спасти их от сумасшествия. Вот только они сошли с ума уже достаточно давно, чтобы успеть об этом забыть.
Они с упоением трахаются, а на утро обязательно перекинутся еще парочкой язвительных реплик, и, может быть, повторят вечером, если Рудольф снова утащит штефановские ключи от квартиры.
Хьюстон, у тебя нет проблем, ты просто себя накручиваешь.
Название: Игры, в которые мы играем Автор:little.shiver Фандом: I am machine Категория: гет Персонажи: Штефан Рац/ОЖП Рейтинг: G Жанр: character study Размер: драббл Посвящение: ваш обаятельный мерзавец не выходит из моей головы настолько, что я, блять, пишу гет~
I make the good girls bad and bad girls worse (с) Hinder — All American Nightmare
Штефан задумчиво усмехается, и по его лицу пробегает тень настоящего веселья. Дьявол, как же легко все они попадаются!
Сигарета мерно тлеет в правой руке, дымом потом протянет всю комнату, но ему плевать. В конце концов, останется он здесь, что ли? Чушь какая. Смех разбирает его, вырывается хрипловатым тяжелым ветром, стучится о ставни легких, исходит из самой глубины — темно-красной, горячей, кипучей, живой. Изъеденной, конечно же, чудовищным воздухом, дымом дешевого табака и вонью, которая сопровождает его на пути.
Штефан везде и всегда — призрак, шагающий по грязным улочкам и притонам в щегольских начищенных ботинках, штанах с заутюженными стрелками, с ехидной ухмылкой и извечной вуалью дыма.
Он курит так часто и много, что это уже давно не является ритуалом для успокоения, скорее — рефлексом. Ему не кружит голову новая порция никотина, да и стыдно было бы при его-то работе умудряться торчать на чем-то настолько некрепком. Ох, нет.
Штефан выбирает всегда куда более изощренные пути. Он курит только самое худшее, он спит только с самыми неподходящими, он любит только самых убогих, и в этом правда о нем — Штефан и сам ничем не лучше каждого из своих увлечений.
Взять в пример хоть сегодняшнюю его подружку — как её звали? Анна? Софи? Да и шут с ним, с именем. Все равно он больше никогда её не увидит — эти красавицы сбегают всегда так стремительно, стоит лишь выложить тяжелый кошелек на столик возле кровати. Каждый раз думают: «Ах, как я его надула!» И крутятся по полчаса перед зеркалами в своих кружевах, бесконечно поправляют макияж, чтобы уже через пять минут оказаться безо всякой одежды вовсе. И убегают из номеров отелей с этими самыми кошельками, стоит ему лишь притвориться, что уснул.
Это ведь, если хорошо подумать, тоже — часть плана. Штефан до ужаса не любит церемонии и долгие прощания. Он циничен, неромантичен, он — делец и до ужаса практичный человек, он торговец, и такой подход близок ему в любой из возможных жизненных ситуаций. И лишние разговоры его тяготят. Поэтому проще оставить девице легкие деньги и позабавить ощущением вседозволенности (она ведь украла такую крупную сумму!), и плевать, что денег в этих кошельках и правда столько, что хватило бы на месяц разгульной жизни. Штефану не жалко. Он, наверно, пытается искупить таким образом вину за то, чем торгует. И пусть численное соотношение не в его пользу, но одна спасенная жизнь взамен четырех — это уже не ноль. Психолог очень многое сказал бы ему по этому поводу, вот только психолога у Штефана нет (впрочем, как и совести), некому ругать его за сиюминутную блажь.
Штефан накидывает рубашку на плечи и потягивается, чувствуя приятную истому во всем теле и легкую усталость. Долгий-долгий день, сгустки мыслей, тяжесть на плечах, которая возвращается, стоит ему надеть пиджак. Он укутывается ворохом проблем, словно одевается. И ему неприятно думать, что однажды мимолетное развлечение не поможет ему развеять дурман неприятностей.
Его внимание привлекает тихий, почти что виноватый скрип двери и негромкое покашливание. «Что-то новенькое, — отмечает Штефан, — раньше они не возвращались.»
— Это была дурацкая идея, — девочка пожимает плечами и кидает Штефану потертый кошелек из черного кожзаменителя.
Вообще-то, он предпочитает более утонченные вещи, но разбрасываться дорогим сердцу антиквариатом не в его стиле. Если уж на то пошло, это как раз прерогатива Рудольфа. Ох, этот блаженный любитель раздаривать фамильные ценности продажным девицам!
Она поводит плечами под изучающе-насмешливым взглядом и плотнее кутается в тонкий плащик.
Штефан обожает эти игры в кошки-мышки. Средней паршивости номер в отеле на шестьдесят втором этаже, свет — только от высоких окон в пол да пары светильников на дальних стенах. Вообще-то, здесь неплохо, даже очень: просторно, чисто, без излишеств — как раз в его духе. Вот только девочке категорически наплевать на то, к чему привык он. Она без толики стеснения подходит ближе и встает аккурат возле его уже вновь обтянутых плотной тканью брюк коленей. В ней сантиметров сто шестьдесят роста и еще десяток добавляют каблуки высоких сапог, но она всего на голову выше сидящего Штефана.
Её имя — простое, негромкое — крутится на языке, но никак не вспоминается. Впрочем, Штефану вовсе не нужно пользоваться словами, чтобы спросить, зачем она вернулась. Легкий наклон головы, мелькнувшая заинтересованность во взгляде, улыбка — профессиональная обязанность, как и у неё.
— Не поверишь, но испугалась, что ты тут застрелишься или перережешь вены. Бывало такое на моей практике. Считай, решила проверить.
У неё легкий акцент, темные кудри до середины спины и прохладные пальцы — она проводит едва теплой ладонью по щеке Штефана, ласково-ласково и совершенно искренне.
— А жаль, — Штефан слегка прижимается щекой к её руке и якобы доверчиво прикрывает глаза. Легкая щетина, наверно, неприятно царапает тонкую кожу, но даже если и так, девочка молчит. — Я уж было понадеялся, что ты захочешь повторить.
В уголках его губ совершенно беззлобная ухмылка: скорее вызов, чем насмешка. Ему нравится эта игра на грани нерешительности и отчаянной попытки сымитировать самоуверенную стерву. И пусть в ней нет и толики настоящей стервозности, Штефан, помимо прочего, ужасно любит портить хороших людей.
Он легко перехватывает тонкое предплечье и коротко целует запястье, второй рукой привлекая к себе за талию. И видит в темных, густо накрашенных глазах отблеск собственного азарта. Она думает, что околдовала его. Дьявол, как же легко они все попадаются!
Штефан смеется, буквально заражая её своим наигранным весельем, и усаживает на колени.
На самом деле, Штефан ничем не лучше каждого из своих увлечений.