И потому что оно надо мне. В тему того самого «любовно выписанного страха о возможном будущем».
Название: Сорок два *(Кто читал/смотрел «Автостопом по галактике» – тот молодец. Кто слушал Coldplay – тот вообще умничка.)
Автор: Shax
Фандом: Фики по фику. Нет, я упорно не буду выделять «I am machine» в отдельный фандом, хоть он и ушел уже в такие глухие дебри, что связывать его с «Элизабет» – стыдно.
Персонажи: дохуя и больше. Смиритесь, я слишком люблю вводить кучу статистов.
Размер: миди
Категория: С учетом того, какой Руди кобель... Кхм.
Рейтинг: R
Жанр: поток сознания, насилие над психикой читателей. Заначки ЛСД хватило на всех.
Краткое содержание: «Что случится, когда ты умрешь?»
Предупреждения: 1. Какого-то общего концепта у этого бреда нет. Цели – нет. Смысла – тем более. И вообще, первые наметки идеи пришли мне в голову на совещании с php-разработчиками. Итог – закономерно печален
2. Я люблю своих персонажей... примерно так же, как Джордж Мартин.
3. «Главный вопрос Жизни, Вселенной и Всего такого» – настолько обмусоленная и заезженная отсылка, что я просто не мог не.
Примечание: Раз уж я решил удариться в занудство и по новой разжевать матчасть, то немного хронологии точно не повредит.
Итак.Действие «Машины» происходит с ноября 2058 (знаменательная пьянка в «Ноунейме») по начало февраля 2061 (самоубийство Рудольфа 30 января + похороны).
Альтернатива, в которой Штефан и Рудольф были любовниками, – начиная с лета 2056 (дурацкий розыгрыш) по ноябрь 2058 (Штефан отравил Рудольфа до того, как тому в руки попала бы флешка с мессенджером от Тода).
Теперь про возраст основных персонажей.
Перечисляю года и, при необходимости, примерные месяцы рождения
Рудольф – 2030 год (канонное 21 августа)
Штефан – 2026 год (9 ноября. Я задрочился и нарисовал ему ту же дату рождения, что и у графа Йозефа Хойоса-Шпитценштайна — одного из немногих друзей Рудольфа)
Ада – 2038 (8 июня. Ничего особенного, просто дата коронации Франца Иосифа и Элизабет как императоров Австро-Венгрии. Я развлекался, как мог.)
Лукени – 2036
Франц Иосиф – 1999-2000
Элизабет – 2003
Тод (не столько дата рождения/создания, скорее – «выхода в свет») – 2020
Посвящение: Человеку, который сидел рядом и радостно повизгивал, узнав, что эта хуйня вышла на 60 страниц. Короче, страшный это человек.
Читать
Those who are dead are not dead
They're just living in my head
And since I fell for that spell
I am living there as well
(c) Coldplay – 42
They're just living in my head
And since I fell for that spell
I am living there as well
(c) Coldplay – 42
I
– И на этом все? Признаться... я уже успел привыкнуть.
Ответом ему служит тихий смех.
– Прости, но этого достаточно. Люди имеют такое свойство – умирать. Ты ли не знаешь?
– А что случится, когда ты умрешь?
II
– Что происходит, когда человек умирает?
Шестнадцать лет назад еще разрешали хоронить покойников в земле, на традиционных кладбищах, хоть это и не приветствовалось. Рекламная кампания кремации цвела пышным цветом, из каждого чайника (особенно из новых моделей, с wifi-управлением) лились полные приторного сочувствия хвалебные оды этому способу... утилизации биологических отходов.
Франц Иосиф Габсбург предпочел, чтобы его мать была похоронена «по старинке». Элизабет, кажется, была готова сжечь горячо любимую свекровь собственноручно, причем – заживо. А тринадцатилетний Рудольф не имел на этот счет своего мнения. Ему просто было жаль бабушку, хоть, как и большинство подростков, живущих с чрезмерно авторитарными родственниками, он не слишком ее любил.
– Ты помнишь?
Что?
Тот майский день он запомнил хорошо. Жаркий и душный, в какой все нормальные дети сначала неохотно ползут на учебу, а где-нибудь в середине дня не выдерживают и сбегают, чтобы шататься всей толпой по раскаленному задымленному городу, наслаждаясь весной.
– И это все?
Он запомнил монотонно гудящую черную человеческую массу, все как одну склоненные головы. Похороны Софии Габсбург были мероприятием скорее торжественным, чем печальным. Торжественная музыка. Торжественные люди, мужчины в строгих костюмах из матово переливающейся шерсти и утянутые в глухие платья женщины. Торжественное шествие по кладбищу, прямо за воротами которого тянулась к небу густая поросль городских высоток, исчезающая в облаках пока еще не смога. Торжественная речь над могилой, которую позже скрыло мраморное надгробие. И торжественная, почти величественная женщина с острыми... заострившимися чертами лица, обряженная в дорогой шелк.
– Не все ли равно, в чем ты будешь гнить в земле?
– Не все ли равно, в чем тебя сожгут?
Они смеются.
III
Ей семь.
И она, кажется, начинает понимать, что так быть не должно.
Ритуальный зал выглядел огромным и просторным. Особенно – когда ты сама метр с кепкой, и то в прыжке. Особенно – когда людей пришло всего ничего, дай бог, десяток бы набрался.
Бог... Мама молилась весь последний месяц, молилась и плакала, с утра до вечера. Последнюю неделю, едва смогла встать на ноги, ходила в храм и ее с собой водила, где высокий статный мужчина в черном говорил, что молиться надо усерднее. Повторял это раз за разом, басовитым торжественным голосом, возводя глаза к потолку и перебирая в руках что-то маленькое, похожее на любимые мамины бусы.
Мама никогда не была религиозной, а тогда все время твердила, что ничего другого не остается, и никто больше им не поможет. Папа поначалу нервничал и пересчитывал заработанное, потом злился, потом – пошел вместе с ними. И о чем-то долго шептался с высоким мужчиной в черном, как до этого шептался с врачами. Так же совал ему в руки перевязанную канцелярской резинкой толстую пачку денег. Врачи, помнится, качали головами и говорили, что нужно подождать и потерпеть, они делают все возможное. Мужчина в черном говорил почти то же самое, но в конце добавлял что-то малопонятное про божью волю, легким движением убирая деньги в карман своего длинного одеяния. Папа плакал и благодарил мужчину в черном, сквозь зубы ругая врачей.
И еще потом ругал, стоя перед толстым, переливающимся свинцовыми отблесками стеклом, удерживая за плечи рыдающую маму. Остальные родственники, которые до этого ни разу не показывались у них дома, а потому и «родственниками» назывались условно, просто потому, что этого требовало какое-то внутреннее ощущение «так надо», делали эталонно-скорбные лица. Но держались в стороне. И от мамы, и от пуленепробиваемого свинцового стекла, за которым в белоснежном зале сверкала хромированными боками печь.
Тогда Ада не слушала ни рыданий, ни проклятий, ни перешептываний «родственников» о том, что мама сама виновата, нечего было рожать с таким-то здоровьем, – половину слов она не понимала вообще, другую половину – лучше б не понимала. Она просто стояла и смотрела на полированный вентиль, как у сейфа из кинофильмов, и на движущуюся конвейерную ленту, и краем уха вылавливала из разговора двух мужчин в белых огнеупорных комбинезонах спор о том, за сколько выгорит тело.
Сейчас папа все так же ругается на врачей, сжимая в руках вытянутую бутылку из мутного стекла, а мама все так же плачет. Вот только так все равно – не должно быть. Потому что прошел уже год, потому что папа уволился со старой работы, а мама по состоянию здоровья так и не вернулась на свою. Потому что даже семилетний ребенок понимает, что горькая дурно пахнущая жидкость из мутной бутылки – не выход.
Потому что небольшой, будто миниатюра или пародия на настоящий, гроб уже скрылся за сейфовой заслонкой крематорной печи. А они-то остались здесь.
IV
Ему девятнадцать.
И амбиций в его лохматой башке гораздо больше, чем сил в тощем теле. С перманентным недоеданием и вечными синяками под глазами не пойдешь ни на стройку, ни в торговлю, а больше – где нужен студент-второкурсник? Фармацевт без малейшего практического опыта и со слабыми теоретическими познаниями, только и умеющий, что обращаться с морально устаревшей лет сорок назад спиртовой горелкой.
Поэтому сейчас он сидит на шатком рассыхающемся стуле, подобрав под себя одну ногу, склонившись над крохотным углом стола, расчищенным от хлама. Неудобно – пиздец. Места мало, света от настольной лампы – еще меньше, и та скорее слепит точечным ярким пятном, да и горелка больше чадит и воняет, чем греет. Но выбирать не приходится.
Все уже заранее подготовлено. Купленные в аптеке таблетки выдавлены из блистеров, ампулы разложены аккуратным рядком, реактивы из университетской хим.лаборатории бережно завернуты в бумажные конвертики и подписаны. Впереди – самый ответственный этап. Разделить острым ножом таблетку. Растолочь ее в мелкий порошок при помощи обычной алюминиевой ложки. Набрать в шприц немного жидкости из первой ампулы, влить в ложку. Подогреть на пламени горелки, тщательно перемешивая зубочисткой, постепенно всыпая содержимое двух конвертиков. Главное – не вскипятить ненароком. Увы, температуру раствора приходится скорее угадывать, да и пропорции действующих веществ подсчитываются на глаз.
Он недовольно морщится, откладывая ложку на специально заготовленную подставку, чтобы дать ей немного остыть. В итоге все равно получается бурда, в таких-то кустарных условиях и с убогими ингредиентами. Вонючая бурда поносного цвета – однако, пользуется неплохим спросом среди других студентов. Сторчать же с нее можно.
– Ишток[1]! – в приоткрытой двери комнаты появляется кудрявая голова соседа, а следом просачивается и он сам.
Неплохой, вообще-то, парнишка. Только очень шумный и надоедливый, так иногда и хочется пришибить его стулом. Если поймаешь – потому что прозвище «Таракан» он получил не столько за небольшой рост и роскошную рыжую шевелюру, сколько за подвижность и верткость. Видимо, Иштван был не единственным, кто мечтал закопать его на заднем дворе общежития.
– А я работу нашел!
Четвертую за полгода, думает Иштван. А у меня что? А я сижу, скрючившись над горелкой, и варю однокашникам галлюциногены. Малый бизнес, хуле.
– В паре кварталов отсюда недавно открылся ресторанчик, – сосед с разбега запрыгивает на кровать (не на свою, что показательно) и подбирает под себя ноги в грязных уличных ботинках. – Там сейчас персонал нужен – страсть! Меня пока взяли помощником бармена на испытательный, а еще им позарез требуется официант, но...
– Но с твоей рукожопостью тебя и близко не подпустят, – Иштван усмехается, поднося остывшую ложку к лампе и внимательно рассматривая загустевшее варево.
Таракан только смеется в ответ и осторожно, – чтобы ничего не уронить и не огрести потом за это по шее, – хлопает Иштвана по плечу. В полутемной комнате, особенно когда сам сидишь рядом с яркой лампой, его лица почти не видно. Только огромные темные глаза с проскальзывающими в них хитрыми искорками.
V
Ему пятнадцать.
Это всего ничего, лишь малая часть жизни, умом он и сам это прекрасно понимает, но как избавиться от пронизывающего все тело ощущения легкости? Вседозволенности? Почти – могущества? Почти – всесилия.
– Еще будешь?.. Руди! Эй, Руди!
Мозг тормозит нещадно. И как будто плывет, погруженный в вязкую плотную жидкость, под ее давлением покачивается, медленно перемещается по черепной коробке. Извилины наполняются этой густой субстанцией, будто амортизатором, и так невыносимо становится напрягать остатки сознания, о чем-то думать, что-то решать... Это сейчас – лишнее.
Он кивает, и в руки ему суют полупустую бутылку чего-то прозрачного, блекло-зеленоватого цвета. Пальцы поглаживают рельефное стекло и крепко смыкаются, будто боится выронить, губы припадают к горлышку. Он делает пару жадных глотков и с хохотом запрокидывает голову.
Сквозь шум в ушах слышит чьи-то одобрительные возгласы, чьи – уже не разобрать. В маленькой гостиной собралось слишком много людей, стульев и дивана на всех не хватило, некоторые, включая его самого, вообще расселись прямо на полу. Если попытаться осмотреться вокруг, чтобы хотя бы пересчитать всех присутствующих, неминуемо закружится голова, а лица все равно сольются в одно бесформенное пестрое пятно.
Кто-то передает ему помятую сигарету, слишком похожую на самокрутку, – ну и плевать. Где-то внутри еще бьется то ли здравый смысл, то ли инстинкт самосохранения, – но их перекрывает, как картинка на экране, суровое отцовское лицо и его преувеличенно занудный, будто пропущенный через специальный фильтр, голос. Этого хватает. Откуда-то снизу к горлу подкатывает клокочущая злоба, на мгновение оглушая и вырывая из окружающей действительности, а когда сознание возвращается в реальность – самокрутка уже дымится, зажатая в пальцах. Остается только поднести ее к губам и постепенно, все еще осторожничая, втянуть горьковато-сладкий дым, пропустить через легкие, чувствуя, как невесомое покрывало обволакивает внутренности, пробирается до мозга.
Рудольф делает так не потому, что ему этого действительно хочется. Назло. Он отчетливо понимает, что сейчас сидит на полу гостиной какого-то из своих многочисленных приятелей, в компании таких же недорослей и разгильдяев, пьет мартини из горла и курит то ли коноплю, то ли еще что-то в этом духе, – как будто он в этом разбирается, – только потому, что отец хочет от него прямо противоположного. Делать все назло родителям, даже себе во вред, – это так глупо и по-подростковому. А он-то, блять, кто?
Он и есть подросток, впервые дорвавшийся до такого количества спиртного и курева. Он приваливается спиной к дивану, рядом с которым и сидит, и очень удачно устраивается головой рядом с чьими-то голыми коленками.
– Ой, Руди? А я тебя не заметила.
И он смеется, непривычно нервно, почти истерически, чувствуя в это мгновение полную удовлетворенность жизнью и самим собой.
На утро после первой пьянки ожидаемо наступает первое похмелье. Ебаное мартини... Склоняя лохматую голову над раковиной, Рудольф тихо матерится сквозь зубы и обещает себе, что больше никогда в жизни не будет его пить. И к дури никогда не притронется. Одни из многочисленных «никогда не», обещания самому себе, коих в его жизни будет немерено. И едва ли не единственные, которые он сдержит.
VI
– Как это вообще можно пить?
Наполненный до середины янтарно-золотистой жидкостью стакан мерно покачивается в воздухе, подобно маятнику, придерживаемый за самый ободок узловатыми пальцами. Даже сейчас, когда он кажется таким расслабленным и довольным жизнью, почти вальяжным, с плавными движениями и нарочито растянутой речью, по мелким деталям можно понять, что – нихуя. Носки ботинок плотно прижаты к полу, а пятки приподняты, из-за чего сильно напряжены мышцы ног, плечи сведены, локти крепко опираются о столешницу, губы поджаты.
Он просто еще слишком мало выпил.
– Отвянь, – Штефан беззлобно усмехается. – Возрадуйся, что я не покушаюсь на твой виски.
То, что плещется в его стакане, – слабо-зеленоватое, почти бесцветное, – будто болотная вода. Пахнет, правда, совсем иначе, вовсе не тиной, но воображение стирает это несущественное различие, охотно примешивая к сахаристо-травянистому аромату терпкие сладковатые нотки гнили, едва уловимый шлейф разложения.
Болото и Штефан... Хорошее сочетание, думает Рудольф, посмеиваясь. Символичное, – и опрокидывает в себя еще порцию, быстро проглатывая, чтобы ободрало гортань и едким пламенем скатилось по пищеводу, а не тлело во рту.
Если уж пить – то что-нибудь горькое и крепкое, чтоб перехватывало дыхание и сводило челюсти, чтоб жгло внутренности.
– Да лучше б ты мой виски переводил, чем мое время. Сколько можно опаздывать?
– Руди, я занятой человек, я могу себе позволить, – Штефан многозначительно поднимает палец вверх и делает умное лицо. – Подумаешь, всего на сорок минут задержался.
Впрочем, бдительности ему не занимать – Рудольф успевает только потянуться к неосторожно оставленной на столе сигаретной пачке, как тут же получает увесистый шлепок по ладони.
– И нехуй таскать мои сигареты, – назидательно изрекает Штефан, демонстративно закуривая. – Обворовываешь лучшего друга!
– Ты не друг, ты жадный сукин сын.
– Не отрицаю такой вероятности.
– Мальчики, вы еще подеритесь, а?
Рудольф привычно вздрагивает, привычно забыв о том, что сегодня Ада пошла с ними. Она всегда так делает – забивается в угол дивана, непременно того же, на котором сидит сам Рудольф, подбирает ноги и полусидит-полулежит так весь вечер. То залипая в коммуникатор, то вслушиваясь в их со Штефаном болтовню, склонив голову к плечу. И неизменно улыбается, совсем слегка, как будто – исключительно своим мыслям.
– Вот сейчас наш Руди как следует наберется – и выполнит любой твой каприз! Даже набьет морду любимому другу.
– Это я и трезвым с удовольствием сделаю.
Сигареты можно стрельнуть и у Ады, но у Рудольфа язык не поворачивается назвать «сигаретами» эту слабенькую ароматизированную ерунду.
Если уж курить – то тоже крепкое, чтобы голова слегка кружилась от заполняющего легкие дыма, а с языка потом долго не сходила вязкая горечь. Штефан молчит, да Рудольф и не высказывал свои соображения вслух, – но, кажется, подхватывает их одним только взглядом.
– Ну какой же ты агрессивный, – Штефан обиженно поджимает губы и нарочно повышает свой голос до почти фальцета.
Он посмеивается и вальяжно разваливается в кресле, закидывая ноги на стол. Начищенные ботинки, матово лоснящийся в приглушенном свете ламп костюм... Ни дать ни взять, персонаж какого-нибудь фильма про американскую мафию. Глаза хитро прищурены, до веера мелких морщинок в уголках, тонкие губы приоткрыты в донельзя самодовольной ухмылке. В одной руке – дымящаяся сигарета, уже вторая подряд, в другой – все еще почти полный стакан болотистой дряни.
Штефан пьет редко, напивается – еще реже. Память настойчиво подсказывает: никогда. Игнорируя ехидный шепоток чего-то другого, каких-то других воспоминаний.
VII
– Будешь?
Рудольфу немного обидно от того, что пьет он в одиночку. Специально купил бутылку дорогущего джина, зная, что Штефан его любит, а сейчас сидит, развалившись на углу дивана, и глушит в одно горло смолисто-горькое пойло, демонстративно морщась.
Кого ты обманываешь, Руди?
И так понятно, зачем он приехал к Штефану домой, в эту нелепую, тесную (для него-то, привыкшего к своим пятикомнатным апартаментам) квартирку. И зачем алкоголь принес. Трезвым он по-прежнему остается слишком напряженным и нервным, слишком часто огрызается и пытается контролировать каждую мелочь. Слишком много думает.
Пьяному проще. Когда бутылка пустеет примерно на половину, Рудольфу уже откровенно лень собирать себя в кучу и цепляться за остатки здравого смысла. Мышцы постепенно расслабляются, сознание притормаживает, реакции замедляются, – ему становится на все наплевать. Настолько, что проще и удобнее подчиниться чужим желаниям и забить на все – пусть будет то, что будет. Он пьян, он на все согласен, и ему хорошо.
Правда, иногда он даже в таком состоянии пытается выкинуть милому другому какую-нибудь неожиданную пакость. Вот только верх его заигрываний заключается в том, чтобы приобнять Штефана за талию, заглянуть в глаза снизу вверх и проникновенно так произнести ласковым голосом: «Хуле вылупился? Харэ время тянуть, я трахаться хочу». Штефан после такого едва не словил нервный тик, а сам Рудольф, донельзя довольный собой, жизнью и несколькими стаканами спиртного, с хохотом повалился на диван.
– Гад ты, Руди. Тебе лишь домогаться до приличных людей! – под тяжестью навалившегося сверху тела внезапно – легче дышать.
– Прекрати ржать, истеричка, – негодование сменяется почти что лаской, до невозможности дурацкой и притворной, конечно, но легшая на плечо ладонь и правда сжимает сильно – и почти осторожно.
– И не дыши на меня перегаром, пьяное чудовище!
Штефану нет никакого дела до перегара, но Рудольф только рад подыграть. Ему же самому и нравится переворачиваться на живот и утыкаться лбом в собственные руки, подставляя загривок. Прятать лицо.
Рудольф знает. С самого начала этого нелепого витка их связи, с самого первого дня... с самой первой ночи знает, что Штефану не просто захотелось поразвлечься с пьяным сговорчивым другом. Штефан не говорит об этом вслух, они вообще друг другу в жизни слова доброго не скажут, – да и не нужно. Рудольфу достаточно эмоций, тех, которыми делятся с ним сейчас на узком жестком диване в гостиной, сжимая его бедра и придерживая за плечо. Тех, что некогда выплеснулись в простой фразе: «Не могу, привык». Штефан расписался в собственной слабости – пусть и всего единожды. Штефан думал, что Руди не понял. Рудольф понял. Рудольф очень не хотел понимать.
Потому что Рудольф еще тогда уже слишком заврался.
– Я вот тут давно хотел спросить...
Можно огрызнуться и наорать, ухитряясь пинаться и злиться даже в таком положении, в полной мере уподобиться этому лицемеру, который не расстается со своими масками ни на миг. Как Рудольф не расстается с агрессией.
Можно сколько угодно сейчас носиться со своей рефлексией, то еще мазохистское удовольствие.
Но когда Штефан прекращает нести чушь и наклоняется, сильнее прижимаясь к спине, бормочет в затылок что-то невнятное, – приходит понимание, что сейчас все – правильно. И можно просто снова отвернуться, выдыхая с приглушенными стонами, до боли выгибая поясницу. Оба получают то, что хотят, то, на что один нарвался, а второй купился. И никаких угрызений совести, потому что с этой стороны их совершенно дурацких взаимоотношений все честно.
Штефан именно этого и хотел, Рудольф абсолютно уверен. Что ж... Теперь Штефан имеет свою выгоду, Рудольф – свою.
И все довольны.
VIII
Сильнее всего мы ненавидим тех, кто помогает нам осознать собственную никчемность.
– Руди! Как насчет завтра? И хорош от меня бегать, я не кусаюсь.
Впрочем, не Рудольфу тешить себя какими-то глупыми надеждами относительно собственной значимости. Он никчемен, он никто, – и это он всегда знал, просто сейчас ему рассказали максимально подробно, разложили по полочкам и составили наглядные схемы, даже иллюстрации нарисовали. Умилиться и не жить.
Потому возненавидеть Штефана у него не получается. Он морозится от встреч, а по коммуникатору разговаривает предельно односложно, все время выдумывая дурацкие отмазки, чтобы быстрее разъединиться, – и понимает, насколько это все глупо и очевидно, – но даже не злится.
– Не помер еще? Руди, блять, если ты заявишь, что бросил пить..! Я тебе не поверю.
Штефан не был ему другом в том смысле, какой обычно вкладывают в это слово другие люди. И даже приятелем не был, чего уж тут. Но – был лучшим из возможного. Помилуйте, слишком глупо надеяться, что хоть кто-то позарится на «богатый внутренний мир» вечно пьяного нытика. Всем нужны деньги, которые даже не его – родительские. А Штефан пошел дальше. Штефан возился с ним, едва ли не воспитывал, как подростка. Это благодаря ему Рудольф начал активно интересоваться делами компании, с его подачи развивал свои скудные навыки программиста. И Штефану перепадали кое-какие плоды от его умений.
– Радость моя, напомни мне, что там у тебя по десцидолу? Ты ж вроде давно заказывал?
Их знакомство началось с протянутой на ладони маленького белого кругляшка. «Наркота? – Не, обезболивающее». Все-таки наркота. Их знакомство продолжилось только потому, что на следующий день Рудольф сам же позвонил по сохраненному «на всякий случай» номеру и поинтересовался, где купить чудо-таблетки. Когда же он понял, что стоящее бешеных денег лекарство, которое можно купить только в стране-производителе, – почти наркотик? Когда вбил его название в поисковике? Или еще раньше, когда понял, что другие обезболивающие ему уже не помогают?
Штефан подсадил его на десцидол, медленно, но верно разъедающий его организм, сводящий с ума, – и Рудольф все равно благодарен Штефану за возможность хотя бы такой ценой избавляться от болей. Штефан поощрял склонность к алкоголизму, назначая встречи в барах и постоянно подливая добавку. Штефан уговаривал его заниматься откровенно противозаконной деятельностью, вроде подделки налоговых деклараций. Штефан своими подначками и издевками взращивал в нем амбиции, честолюбие, убедил пойти против непререкаемого отцовского авторитета.
Штефан задавил его. Яркий, красивый, общительный, уверенный в себе, – на таком фоне Рудольф и подавно кажется унылым заморышем.
– Ты чего, до сих пор злишься? Давай встретимся, поболтаем.
Благодаря ему Рудольф стал хуже – но зато стал хоть кем-то.
– Давай на следующей неделе, лады? – он очень правдоподобно зевает, будто только что проснулся. – Дел дохуя, мне надо на работе все хвосты подобрать до того, как вступлю в должность.
Штефан дал ему возможность считать, что и сам по себе Рудольф на что-то способен. Сам. Без компании, без родительских денег, – он тоже чего-то, да стоит. Он сообразительный малый, он спец в своей сфере, с ним, в конце концов, просто можно приятно провести время.
Забрал эту возможность тоже Штефан. Просто дал понять, каким безнадежным дураком он считает Рудольфа, каким никчемным тупицей, который только и годен на то, чтобы с его помощью пробиться к большим деньгам – и выбросить за ненадобностью. Наверное, это повод для ненависти, но...
Если тебе дали по морде один раз – это хамство. Если шесть – значит, причина в морде.
Так что Штефан все-таки прав.
– И я не злюсь, заебал ныть.
IX
Тараканы – существа на редкость живучие. А еще прилипчивые. Вот так не заметишь – а это мелкое рыжее создание прицепилось к сумке и приехало вместе с тобой из комнаты на работу. А там уже хрен его вытравишь, заползет куда-нибудь за шкаф, схоронится среди штабелей сверкающих бутылок, и будет сидеть, нагло шевеля усами.
Или болтая ногами, восседая на самом краешке длинной барной стойки. Скотина пьянючая...
– Чтоб я еще раз тебя с собой взял...
Иштван пьян ничуть не меньше, скорее даже больше, но его-то так не кроет. Его даже на поворотах не заносит, а ноги заплетаются не столько от алкоголя, сколько из-за чудовищной усталости. Уже перевалило далеко за полночь, и он так ни разу и не присел, с самого открытия проскакав от стола к столу. Когда основательно разогретая спиртным кровь пульсирует в висках в ритм долбящей в уши музыке, и тело поддается этим импульсам, извиваясь, проворачиваясь, дергаясь, – все выходит само собой. Только когда приползаешь обратно к стойке и не просто опрокидываешь в себя еще один стакан, а наконец плюхаешься на стул, – начинаешь чувствовать, как же все-таки устал.
– И-и-ишток... – Таракан блаженно улыбается и икает, начиная заваливаться на бок. Но вовремя берет себя в руки и снова принимает относительно вертикальное положение, сжимая в руках тонкую ножку бокала, как спасительную соломинку.
– Заткнись, пьяное чудовище, – Иштван добродушно посмеивается, не особо усердно стараясь казаться раздраженным. – Ты в этот бар давно хотел попасть? Давно. Я тебя черным ходом провел? Провел. Вот будь умничкой и веди себя прилично.
Таракан хихикает, даже в таком состоянии оценивая всю абсурдную ироничность идиомы про него и «вести себя прилично», и пытается переползти на барный табурет, попутно едва не падая на пол. Прибить бы его все-таки стулом... Чтоб больше не упрашивал провести его с собой туда, куда фейс-контроль студентиков-голодранцев не пускает. Иштван-то тут работает, трудится в поте лица, а этот скот веселится.
Гениальная в своей простоте идея озаряет внезапно, стоит только перевести взгляд с пьяного друга на дальний столик у него за спиной. Вообще-то, эта подозрительного вида компания еще полчаса назад просила подойти. Доверия они не внушали вообще, к таким и на километр приближаться не стоит, но Иштвану страсть как не хотелось отказываться – получит потом еще по шее от организаторов.
– Друг мой, – он хлопает Таракана по плечу и наклоняется к уху, доверительно шепча: – Есть тут возможность неплохо подзаработать. Ты танцевать умеешь?
– Неа, – круглая физиономия расползается в широченной счастливой улыбке.
– Чудесно. Ноги в руки и дуй вон к тем парням, изобрази что-нибудь.
Иштван хватает за плечи тощее пьяное тело и легко разворачивает его на сто восемьдесят градусов, для верности легонько подпинывая коленом пониже спины. Таракан даже сопротивляться не думает. Он нихрена не понимает, чего от него хочет его сосед по комнате и хороший друг, а тем более – чего хотят эти люди, к которым он направляется неровной шатающейся походкой.
– Только из бара – ни ногой, понял? – кричит ему в спину Иштван.
И, убедившись, что стыковка произошла успешно, и Таракан не убрел куда не надо, уходит в подсобку для персонала. Кажется, на сегодня он заработался. А с этим пьянчужкой все равно ничего не случится, дуракам везет.
Взрослый уже парень, нянька ему не нужна, думает Иштван, падая на узкий жесткий диванчик в подсобке и выуживая из-за спинки заранее припрятанную там бутылку пива.
Дуракам везет, – повторяет он на следующее утро, когда Таракан так и не возвращается в общежитие. Подумаешь, загулял мальчик. С кем не бывает.
Свое двадцатилетие Иштван встретит в комнате один.
X
Ему девятнадцать.
И сейчас он, как никогда прежде, осознает, насколько же сильно он хочет жить.
При падении с такой высоты человеческое тело превращается в кашу, как будто внутренности вытащили, взболтали в блендере, а потом неумело попытались запихнуть обратно в оболочку. В нескольких местах ломается позвоночник, крупные кости дробятся на множество осколков. Стенки полостных органов разрываются в клочья острыми краями поломанных ребер, суставы выворачиваются, мышцы просто лопаются, как перетянутые веревки. Наружные повреждения незначительны: синяки да ушибы, но местами деформированные кости располосовывают кожу, и внутренности беспорядочным месивом вываливаются на асфальт. Раздавленный череп сплющивается, мозг невнятной субстанцией разлетается в стороны.
И кровь. На белой с серебристыми узорами, под мрамор, тротуарной плитке – медленно выползающая из-под раскуроченного трупа темнеющая лужа, густо-красная, почти черная, глянцевито поблескивающая, отражающая городские огни.
Он хочет жить. Глядя расширенными, настолько, что зрачок почти перекрывает темную радужку, глазами на этот человеческий фарш, он думает только об одном.
Он не может ни отвернуться, ни сдвинуться с места. Даже проблеваться не может, хотя к горлу настойчивым горьким комом подступает тошнота, а ноги подламываются. Просто стоит и смотрит, как над разбитой головой, над прилипшими к сдувшемуся черепу окровавленными пучками волос начинает кружиться муха. Пока что единственная. И даже не замечает, как вокруг стремительно собираются люди, кто-то визжит, кто-то пытается перекричать этот визг и дозвониться в полицию. Кто-то узнает его и хватает за рукав куртки, пытается увести.
Пока еще, пока не сработали социальные инстинкты, пока не накатили ужас и жалость, в голове бешеным волчком кружится одна-единственная мысль.
Он не хочет так.
XI
Ей одиннадцать.
И она, говоря откровенно, заебалась.
Как правило, дети ее возраста употребляют матерные выражения для того, чтобы казаться круче и взрослее, не особо вдумываясь в их смысл. Они в принципе слабо представляют, как это – действительно заебаться, а не потому, что по математике задали много домашки. Нет, Ада готова сделать скидку на некий процент «неблагополучных», и вообще, ей не очень хочется заморачиваться ведением статистики. Она просто заебалась шипеть сквозь зубы, какого хрена ей, тощей мелюзге, приходится сейчас волочить на себе рыхлое обрюзгшее тело, все время норовящее свалиться ничком в грязь. Впрочем – все равно регулярно сваливающееся.
Надо же было ему тогда уволиться с хорошей работы. Накопления имелись, и неплохие, но хватило их всего на год. Надо же было впервые прийти, сжимая в руке вытянутую стеклянную бутылку. Надо же было раз за разом вылетать отовсюду, куда ему удавалось устроиться, все по одной и той же причине. Надо же было сегодня нализаться вдали от дома. Опять.
И ведь от мамы тоже помощи не жди. Сидит дома и молится, молится и сидит. Наверняка сегодня снова заходили ее новые друзья, трое молодых мужчин и женщина средних лет, благообразные, прилично одетые. Как некогда сама мама. Они приходят почти каждый день, запираются на кухне и о чем-то долго разговаривают или читают вслух книжки в пестрых мягких обложках (парочка таких лежат и дома). После их визитов мама всегда плачет и улыбается, одновременно. Поначалу это пугало, сейчас – все равно. А в прошлый раз они принесли с собой баночку ярко-фиолетовых таблеток, похожих на любимые Адой в детстве витамины. И мама уже не плакала – наоборот, выглядела такой счастливой.
Неужели все начинает налаживаться?
Плюнув на все, она переворачивает тело на спину, хватает за запястья и дальше тащит уже волоком, не особо заботясь о сохранности одежды. Да и самого тела, честно говоря, – тоже.
XII
Ему двадцать два, хотя скоро уже исполнится двадцать три.
Он молод, полон энергии и думает, что еще немного – и весь мир будет у него в кармане[2]. Уж у него-то хватит на это сил и смекалки.
– Предъявите ваш паспорт, пожалуйста.
Гнусавый голос таможенника звучит откуда-то издалека, будто с другой планеты. Этот коренастый дядька с пышными усами, делающими его похожим на старого моржа, с каким же брезгливым недоверием он смотрит на долговязого парнишку с одной-единственной сумкой на коленях, беззаботно болтающего ногами и улыбающегося до ушей.
– Добро пожаловать в Австрию, герр Иштван Рац.
Парень лучезарно скалится, убирая паспорт во внутренний карман потертого, но добротного пиджака, и ухмыляется, когда таможенник поворачивается к нему спиной. Пока документы не проверят у всех пассажиров, из автобуса все равно никого не выпустят, так что можно расслабиться и немного вздремнуть.
Не получается.
За окном, прямо за стеклобетонным зданием вокзала, начинаются непривычно узкие улочки и приземистые малоэтажные домишки с грязно-выбеленными стенами и покатыми крышами, крытыми красно-коричневыми листами металлочерепицы. От дороги они уходят вниз, под уклон, и можно увидеть границу этого крошечного городка, за которой расстилается степь. Выжженная равнина, клочками заросшая высокой жесткой травой, уже пожелтевшей и высохшей, но по большей части – просто каменистая пыльная пустошь, со всех сторон продуваемая сухим и колючим, по-осеннему прохладным ветром. А над ней – темное небо, затянутое тучами. Не привычным городским смогом, а самыми настоящими грозовыми облаками, низкими и тяжелыми, грязно-свинцового цвета, местами переходящим в почти черный, дымный, или наоборот – бледно-серый, полупрозрачный. Как будто еще чуть-чуть – и за ними можно будет увидеть чистое небо.
Наверное.
Автобус плавно трогается с места, оставляя позади непривычный пейзаж. Никкельсдорф[3] – будто город из прошлого, из потрепанных (еще бумажных) книжек в мягких обложках, из далекого детства. Колоритное место, безусловно, но...
Он приехал в Австрию не ради маленьких домиков и унылой степи. Этого добра ему на родине хватило.
– Вы надолго в Вену?
Иштван Рац пожимает плечами, оставляя вопрос попутчика без ответа, и, поудобнее перехватив сумку за плечевой ремень, спрыгивает через две ступеньки прямо на платформу автовокзала.
XIII
В маленькой комнатке накурено так, что полупрозрачные клубы и тонкие струйки серо-сизого дыма висят в воздухе, лениво переползают, постоянно меняя форму, находясь в непрерывном движении. И вроде бы – обычный табак, но от такого его количества начинает постепенно накрывать. И на кухню выходить бесполезно – там еще меньше места и еще больше дыма, даже навороченная вентиляционная система не справляется.
Рудольф, вообще-то, практически не курит. Он до смешного похож на персонажа того анекдота о том, что нормальные люди в восемнадцать лет думают: «Я совершеннолетний! Теперь мне можно пить и курить!», а он: «Хм, я совершеннолетний. Кажется, пора бросать пить и курить». Почти – потому что пить он стал только больше, изменилось лишь качество и стоимость поглощаемого спиртного. Да и все-таки курит иногда. По особым случаям, как он говорит сам себе, не уточняя, что «особые случаи» – это сильнейшие приступы невроза, когда затруднено дыхание и трясутся руки, будто у наркомана при ломке.
Как сейчас.
Заняты оба стула, четверо впихнулись на кровать, тесня друг друга, а одному и вовсе пришлось устроиться по-турецки на полу, – но на вторую кровать никто не садится. Хотя она пустая, только матрас и остался. И тумбочка рядом с ней пустая, и часть стола. Как будто здесь прошелся смерч, затронув только половину комнаты, – но зато на ней смел все подчистую.
– Пепельницу передай.
В глухом хрипловатом голосе – ни капли вежливости, только легкое раздражение, прорывающееся сквозь усталость, но никто и не думает возмущаться. Рудольф молча забирает протянутую пепельницу, стараясь не рассыпать ее, переполненную, на измятое покрывало. Или на штаны Марка, который сидит рядом с ним на кровати, поджав ноги.
– Кремация завтра в двенадцать? – переспрашивает сидящий на одном из стульев парнишка, поправляя сползающие на кончик носа очки и нервно осматриваясь.
– И сборы у дома в десять. Отто, блять, тридцать раз об этом говорили!
Отто виновато пожимает плечами. Он спросил же не потому, что забыл, – просто молчание повисло таким плотным облаком, хоть ножом его режь.
– Я не пойду... – шмыгает носом девушка, прижимающаяся к Марку с другой стороны. Сидящая рядом подруга обнимает ее за плечи. – Только разревусь там. Увижу и...
– Ничего ты там не увидишь, – хмыкает Рудольф, проворачивая сигарету вокруг фаланги указательного пальца, стараясь не уронить ее и не измять. – Его в запаянном гробу кремируют. Максимум – унюхаешь.
Девчонка всхлипывает, сдерживая рыдания, а его тут же пихают в бок и осуждающе шикают. Рудольф только раздраженно передергивает плечами и отворачивается, с преувеличенным усердием затягиваясь сигаретным дымом. Он не злится на этих людей, он так старается скрыть свою к ним зависть.
Они-то тело не видели и не увидят.
И мгновенный процесс превращения живого человека в невнятную лепешку из мяса, переломанных костей и разорванных внутренностей, – тоже не видели.
XIV
– Молодой человек, заполняйте быстрее!
Цепочка на очках негодующе раскачивается, короткий толстый палец с неровным ярко-розовым маникюром постукивает по столу. Вернее – по хаотично раскиданным по нему бумагам, каким-то наверняка важным документам. Иштвану приходит в голову мысль, что соседство этих документов и полной кружки чая с потеками на боку не предвещает ничего хорошего, и он слегка кривится. Улыбкой такую перекошенную гримасу назвать все равно не получается.
– У меня еще очередь! – женщина переходит почти на визг, а пышные завитые локоны по бокам головы вздрагивают и чуть ли не подпрыгивают, как уши у спаниеля.
– За дверью никого нет.
Голос у него совершенно спокойный и ровный, даже какой-то бесцветный, как у человека, давно привыкшего к выкрутасам бюрократической системы. И он, вообще-то, правда привык, но...
– А будете так кричать – я перенервничаю и испорчу бланк. И мне придется переделывать все заново, – сообщает он все таким же тоном, даже не глядя на побагровевшую паспортистку, и задумчиво прикусывает кончик ручки.
В век компьютерных технологий странно писать что-то от руки. Электронное заявление на смену имени он уже подавал, но все равно пришлось тащиться в паспортный стол и дублировать абсолютно те же самые данные в бумажной анкете.
– Диктуйте данные, я второй экземпляр заполню, – паспортистка уже не визжит, только надменно поджимает губы и дергает на себя пустой бланк.
Иштван пожимает плечами и поправляет воротник глухого черного пальто, которое ему даже снять не предложили. И косятся на него здесь откровенно неприязненно, как на бомжа или наркомана, хотя одет он вполне прилично и опрятно. Пусть радуются, что не видели его каких-нибудь полгода назад – в безумно грязной куртке, лохматого и небритого, с потухшим взглядом.
От последнего все еще не получилось до конца избавиться – наверное, потому и косятся.
– Место рождения?
– Хайдушамшон, округ Дебрецен, – Иштван ловит на себе непонимающий взгляд поверх очков и фыркает. – Это Венгрия.
Впрочем, название родного города приходится повторить еще раз и по слогам. Он прожил там всего ничего, лет до пяти, почти уже и не помнит узкие пыльные улицы и приземистые домишки с выбеленными стенами, грязно-серыми от все той же пыли.
– Состав семьи?
– Ставьте прочерк.
Неприязненный взгляд немного смягчается, но наталкивается на кривую ухмылку – и тут же сменяется презрительным.
Шаг первый, думает Иштван Рац, выходя из паспортного стола с заветной корочкой временного удостоверения. И машинально опускает руку в карман, нащупывая маленькую пластиковую баночку с антидепрессантами, почти любовно поглаживает ее подушечками пальцев.
Шаг... Впрочем, он уже сбился со счета, который. Так думает Штефан Рац, отточенным жестом поправляя перед зеркалом лацканы пальто, и повязывает вокруг шеи только вчера купленный за бешеные деньги насыщенно-красный шарф. А потом лезет в карман за сигаретами. Вообще-то, ему бы не помешало бросить курить, но...
Этот шаг будет последним.
XV
Кнопка с цифрой 76 загорается ярко-голубой подсветкой, медленно закрываются двери, и хромированный лифт с плавным толчком начинает свое движение вверх. Одна стенка у него прозрачная, и Ада стоит как раз напротив, а потому может видеть, как проплывают мимо ярусы автомобильной парковки.
– Вот тут я тебе снял квартиру, этаж семьдесят шестой, номер ноль-восемь. Держи ключи.
Тонкие пальцы машинально смыкаются на тяжелой связке, крепко сжимают холодный металл. Смотреть на них она пока не решается – боится выдать подсознательную радость. У нее будет квартира! Пусть даже съемная, но – отдельная. В самом центре города, на верхних этажах, прямо над торговым центром. Тут рядом есть и искусственный парк, где можно погулять, и кинотеатр, и рестораны. И квартира наверняка большая, как минимум двухкомнатная, просторная и светлая. Даже в детстве, когда папа был ведущим специалистом на силикатном заводе, такое жилье они себе позволить не могли. А сейчас – вот они, заветные ключи от новой жизни.
Если не думать о том, какой ценой они ей достались.
– И перестань трястись, никто тебя не укусит.
Невзирая на двенадцать лет разницы и то, что он для нее сделал, этот человек нисколько не похож на книжный образ доброго дядюшки. У него слишком дорогая и броская одежда, слишком холеное лицо, слишком ухоженные волосы и усы. Он красив, но за этой красотой доброты и душевного тепла днем с огнем не сыщешь.
Десять дней назад он пришел к ним домой, вслед за сухощавым старикашкой, – которого Ада знала, хотя лучше бы не, – и старикашка этот выглядел, как побитая собака. Тогда «господин Рац», легко переступивший своими начищенными до блеска ботинками через трухлявый порог, предложил ее родителям потрясающую в своей выгоде сделку. Но Ада видела «господина Раца» и раньше – когда сама же покупала у него непрозрачный пакет, размером с горсть, набитый маленькими бумажными конвертиками.
Звонит коммуникатор, а когда Рац принимает вызов – даже с другого конца кабины слышна громкая ругань из динамика. Ада хихикает и поворачивается спиной, чтобы скрыть свой смех. Ей странно и непривычно, но однозначно весело, потому что впервые на ее памяти кто-то не заискивает перед этим лощеным стервятником, а кроет его отборным матом. И тот в ответ не вальяжно отмахивается, а натурально истерит:
– Руди, ты нелюдь! Сердца у тебя нет! Ну ладно, ну опоздал, ты от пяти минут не развалишься!.. Ой, подумаешь, не пять минут, а час!
Он продолжает верещать в микрофон, а Ада окончательно отворачивается к стеклянной стене. Там, за пределами опоясанной стальными обручами лифтовой кабины, – вид на город. На уходящий вдаль лабиринт улиц, чем выше поднимаешься, тем больше он похож на дорожки муравейника, только сделан из железа, бетона и асфальта. На устремленные в небо бока соседних высоток, тускло поблескивающих ячейками зеркальной отделки на фасадах. На рваные клочья изжелта-серого смога, постепенно становящегося все гуще и гуще, – и вот они уже едут как будто сквозь редкую грязную вату.
С шести лет она тешила себя надеждами, что вот-вот, еще немного, еще один шаг – и ее жизнь изменится к лучшему. Потому что – куда уж хуже? Но каждый раз оказывалось, что есть куда. Сейчас Ада уже не верит ни в какое светлое будущее. Ее забрали от родителей-наркоманов, дали квартиру и кучу денег, с одним условием – она станет любовницей какого-то обеспеченного человека. Наверняка какого-нибудь очередного извращенца. Или инвалида. Или урода, раз даже на его деньги другие бабы не клюют.
Где-то тут должен быть грандиозный подвох.
Лифт слегка вздрагивает и останавливается, под мелодичную трель звонка раздвигаются двери.
На площадке уже стоит человек. Сосед по этажу, решивший спуститься вниз? Это лохматый парнишка в дурацкой мятой рубашке с торчащим воротником – что он забыл в дорогом жилом комплексе?
– Штефан, твою мать, я тебе шею сейчас сверну!
XVI
Темно-серые глаза кажутся мутными – то ли от скудного освещения, то ли от количества спиртного, употребленного сегодня их обладателем. В подтверждение второй догадки Рудольф запрокидывает голову и пьяно смеется. Даже как-то торжествующе, что колоритно сочетается с плывущим взглядом и расхлябанными движениями, с полной потерей координации, с непривычной гибкостью и податливостью всегда напряженного тела.
И Штефан улыбается в ответ, даже не скрывая, как он доволен, – ему откровенно льстит такое отношение. Пусть и во в доску пьяном состоянии, но ему без лишних слов передают инициативу, чуть ли не в руки пихают. Можно взять полный контроль над ситуацией и делать, что хочется, расслабиться, не опасаясь напороться на выставленные колючки.
– Штефан, ты давно пиздюлей не получал? – блаженная, почти мечтательная улыбка и вкрадчивый голос, но диссонанса со смыслом сказанного они не вызывают.
Помилуйте, даже Штефану смешно слышать такое от человека, который сейчас извивается в крепко держащих руках и стонет, когда его с силой притягивают на себя за бедра.
– Фи, какой ты грубый. Я к нему, значит, со всей душой, а он – пиздюлей.
Несильный удар ребром ладони по шее, – Рудольф скорее придуривается, это очевидно, как очевидно и то, что он притворяется более пьяным, чем есть на самом деле. Кажется, Штефан догадывается, откуда у него пошла такая привычка. Кажется, Штефан не собирается прекращать ему подыгрывать.
– Руди, солнце мое, прекращай порядочных людей калечить!
Штефан смеется. Не потому, что ему действительно весело, глупость какая, и даже не из-за «приличного человека», сказанного в свой адрес. Просто забавный вышел каламбур. Солнце? Помилуйте! Он видел настоящее, не затянутое смогом, не кроваво-красное из-за оптических издевок, солнце разве что в далеком, кажущимся теперь каким-то нереальным, детстве. Будто он все выдумал – и детство, и солнце. Вот и Руди – выдумал. Нарисовал в своей голове образ сообразительного норовистого приятеля, но вместе с тем – безобидного дурачка, совсем еще мальчишки, которым можно невозбранно пользоваться и к которому не страшно повернуться... нет, не спиной, но – вполоборота. Когда же он хоть раз видел того человека, которого можно было бы назвать этим ласковым именем – «Руди»? Быть может, где-то глубоко под ощерившейся колючей скорлупой, как у какого-нибудь экзотического фрукта, и прячется настоящий Руди, который выдохнет и расслабленно вытянется в объятиях, прижмется к плечу, а не будет огрызаться:
– Я домой. Ты пинаешься, да еще и храпишь так, что у меня от тебя мигрень.
Быть может.
Или – и под этой скорлупой нет того «Руди», есть затягивающая пустота черной дыры со вспышками умирающего в ней света, окутанная душным сизым туманом.
Люди не любят неопределенность. Но Штефан любит то, что способно его заинтриговать.
XVII
– Да харе ко мне прижиматься, от тебя жарко!
– Кондиционер включи, бестолочь, – Штефан улыбнулся ласково-ласково, мысленно наверняка добавляя к этому эпитету еще парочку.
– Пульт принеси. И заодно сходи нахуй, сделай мне одолжение.
На шестидесятом этаже световое загрязнение еще не настолько сильное, как где-нибудь в районе этажа двадцатого. Там круглосуточные рекламные вывески заполонили все свободное пространство, и ночь от дня просто неотличимы. Но ставни все равно не мешало бы купить, думает Рудольф, вытянувшись на спине и рассматривая узоры потолочной плитки, к которым сейчас добавляются блики ярко-красной и фиолетовой уличной иллюминации, проходящие через неоднородную завесу смога. Свет получается мягкий и рассеянный, где-то насыщенный, где-то приглушенный темно-бурыми облаками. Залипать так можно долго, и ему даже нравится, но...
Надо купить ставни, чтобы ночью, при выключенных светильниках, в спальне было темно. Чтобы не видеть так отчетливо силуэт спящего рядом человека.
Рудольф посмеивается, вспоминая очередную нелепую перебранку. Штефана посреди ночи из квартиры хрен выставишь, сбежит он только утром, в самом лучшем случае – до того, как Рудольф проснется. Вернее, сделает вид, что проснется, а на самом деле к тому моменту будет битый час валяться в постели и изображать спящего, про себя моля мироздание о том, чтобы милый друг побыстрее свалил. Штефан об этом, скорее всего, догадывается, но пока подыгрывает.
В такие моменты он Рудольфа невыносимо бесит. Приперся в чужой дом, развалился на чужой кровати, как на своей собственной, еще и храпит... Ублюдок. В глазах темнеет от желания врезать по самодовольной холеной физиономии – чтоб не был таким... Даже подходящего слова не находится, чтобы коротко описать ненавистные сейчас панибратские замашки, и наплевательское отношение к личному пространству, и это ласковое обращение «Руди». Ну какой, нахрен, Руди?! По-хорошему, они ведь даже не приятели, нет между ними ни доверия, ни тепла, – так к чему это напускное дружелюбие? За каким чертом Штефан подбирается слишком близко?
– Какая же ты скотина...
Надо было не звать его к себе, а прийти самому. От него хотя бы можно уехать в любой момент. Каждый раз так думает – а потом скопившаяся за день усталость и доза выпитого алкоголя дают о себе знать, и из мягкой, хоть и слишком узкой для двоих, кровати выбираться совершенно не хочется. И Рудольф матерится сквозь зубы, понимая, что так он скоро привыкнет.
Никакая злость тут не спасет. Он может сколько угодно огрызаться и ершиться, посылать нахуй, отпинывать от себя, – а в один отвратительный момент, валяясь на кровати и мучаясь от бессонницы, внезапно подумать, что он, вообще-то, уже привык.
Гребаная тактильность. «Погладьте меня по голове – и я весь ваш», блять. Благо, гладить Штефан не додумался, иначе бы точно не досчитался нескольких зубов. Не надо Рудольфу такого счастья, и так за почти пять лет он слишком сильно привык к этому мерзавцу. Купился, как дурак, на человеческое отношение, что мозгами его пользуются и на амбициях играют, а не просто деньги тянут. А теперь еще – и на прикосновения.
– Придушил бы собственными руками.
Это очень важно – сохранять дистанцию, про себя усмехается Рудольф, осторожно придвигаясь ближе. Еще немного – и вплотную прижмется к лежащей поверх одеяла руке, а голову можно будет устроить на плече. Штефан теплый, как обогреватель, – даже на расстоянии чувствуется.
Это очень важно – никого не подпускать к себе слишком близко. В особенности таких, как Штефан. Это он сейчас такой до тошноты ласковый и едва ли не заботливый, прекрасный любовник и хороший друг. С ним можно весело проводить время за бутылочкой спиртного, болтая обо всякой ерунде, с ним можно вести какие-то мелкие дела, можно трахаться, наконец, но... Но и только. Потому что однажды он просто сожрет и не подавится.
А самое важное – не подбираться самому. Чтобы не обжечься. Даже когда очень хочется.
– Ну Руди, ну блять... – голос Штефана спросонья хриплый и глухой, но отчетливо слышно, как он старается вернуть свои излюбленные истеричные нотки. – Жестокий изверг... даже во сне до меня доебешься!
Причитания в духе «За что мне все это?» и «Господи, где я был так грешен?» не смолкают еще долго, хотя сонный Штефан уже не особо старается, все тише бормоча проклятия куда-то в подушку. Демонстративно поворачивается на бок, спиной к «жестокому извергу».
Рудольф слегка улыбается, молча утыкаясь лбом между лопаток Штефана, – и его наконец отпускает.
Он закрывает глаза, расслабленно выдыхает...
XVIII
... И просыпается.
Вообще-то, сложно не проснуться, когда по твоим плечам водят чем-то твердым и острым. Рудольф даже вздрагивает, но тут же успокаивается, чувствуя, как к его спине прижимается кто-то очень теплый, а тонкая изящная рука обнимает поперек груди.
– Я тебя разбудила? Прости, – Ада тихо посмеивается над ухом, и в ее переливчатом, будто колокольчики, смехе – ни тени раскаяния.
Вообще-то, обычно длинные заостренные ногти его пугают – выглядят они угрожающе, да и царапается ими Ада весьма болезненно, спина потом пару дней саднит, но сейчас эти жуткие когти поглаживают его по плечам почти ласково. Даже не царапают, просто аккуратно проводят по загривку, чешут затылок, хаотично взъерошивая короткие волосы. Ему это чертовски нравится, хоть он и старается не подавать виду – преувеличенно серьезно хмурится, или просто сонно зевает.
– В следующий раз я, наверное, нескоро зайду. Через неделю, может быть.
– Все нормально? – Ада изящно склоняет голову к плечу и смотрит на него немигающим взглядом ярко-голубых глаз.
– Надо пройти обследование, это тот еще гемор... Ох, точно! Деньги я тебе сегодня переведу, ты не переживай.
Рудольф улыбается, а потом просто расслабленно выдыхает и закрывает глаза. И в самом деле – какая чушь. Дурацкие сны, дурацкие несуществующие воспоминания... У него есть Ада, а у Ады есть его деньги. И это прекрасно, потому что – честно. Он хотя бы знает точно, чего от него хотят в любой момент времени.
Ему становится легче, будто что-то, минутой ранее сжимавшее внутренности огромной и мягкой, но сильной ладонью, ослабляет хватку. Отпускает.
Рудольф ухмыляется и быстрым движением перехватывает за талию пискнувшую Аду, подминает ее под себя. Спросонок у него координация ни к черту, поэтому он, не удержав равновесие, просто валится сверху и утыкается лбом в плечо, посмеиваясь.
Как хорошо, что ты сейчас со мной.
XIX
– Как хорошо, что ты сейчас не с ними.
Вилка с намотанной на нее лапшой замирает в воздухе на полпути от тарелки и разворачивается зубчиками в сторону Рудольфа, угрожающе целясь ему в глаз.
– Я что, похожа на совсем ебнутую?
Когда Ада так щурится и кривит тонкие губы в недоброй полуулыбке – лучше ответить честно.
– Не похожа. Просто подумалось.
Она усмехается и снова ковыряется вилкой в лапше, пытаясь подцепить вялый кусочек какого-то овоща. Кормят в столовой для сотрудников омерзительно, – на вкус Рудольфа, – но Ада уплетает свой обед только так. Хотя он все равно думает, что надо бы пригласить ее куда-нибудь после смены. Купить вина – вино она, вроде бы, пьет, хоть и мало.
Пока у них еще есть время вот так посидеть в маленькой чистой столовой, за откидным столиком у дальней стены. Через полчаса должен позвонить «случайный прохожий» (вчера подкупленный Рудольфом за бутылку дорогого коньяка мусорщик) и сообщить о «своем друге, который наглотался какой-то гадости, и ему плохо». А дальше – схема накатанная. Бригада, – фельдшер и три санитара, – выезжает на вызов, забирает наркомана и везет его в клинику. Там у доктора Хайнеманна уже лежит в столе заявление от лица пациента о добровольном прохождении курса лечения. Персональные данные, подпись, – все на месте, не подкопаться.
– Чего завис? Эй, Руди!
В себя его приводит аккуратный тычок все той же вилкой в руку, и он встречается с обеспокоенным взглядом Ады. Большие ярко-голубые глаза, с такого расстояния различим ячеисто-сетчатый, будто рельефный узор из более темных вкраплений и почти белых прожилок, идеально симметричный – настоящие глаза такого не имеют.
– Ты уснул там? Третий раз спрашиваю – есть будешь?
Рудольф вздрагивает, смаргивает и удивленно смотрит на Аду. В недовольно сощуренные темно-карие глаза, почти черные из-за тусклого освещения. Отрицательно мотает головой и пододвигает свою тарелку, так и не тронутую, на ее сторону стола.
– А чего у тебя лицо такое виноватое? – Ада все еще пытается казаться суровой, а потому наклоняет голову, с преувеличенным интересом изучая столовые приборы, пряча улыбку.
И правда – почему?
Она ведь – не с ними.
XX
Как же я тебя ненавижу...
Голос у него хрипловатый (простыл, что ли?), да и язык потихоньку начинает заплетаться, а речь предательски растягивается, но говорит он все равно громко – на весь зал слышно. Поэтому можно поудобнее свернуться калачиком на кресле и слушать вполуха, только изредка поддакивая. Можно даже задремать потихоньку, мелькает мысль, все равно ведь не заметит.
Ада не тешит себя глупыми надеждами и не строит иллюзий касательно собственной важности. Она здесь – предмет мебели, просто чуть более живой, чем стол или то же кресло, но и только. А ее задача – сидеть и слушать, тешить чужое самолюбие своевременными кивками. Создавать видимость искренней заинтересованности и сочувствия. Оба знают цену этой искренности в денежном эквиваленте, обоих все устраивает.
– Снова с собеседования поперли. Уже даже «мы вам перезвоним» не стали говорить, сразу в лоб заявили, что меня не возьмут, – Рудольф наливает себе еще темно-красного, густо пахнущего травами ликера, но не пьет – сжимающая наполненный стакан рука замирает в воздухе на уровне груди. – Отбрехались какой-то ерундой про то, что мне у них скучно будет, и вытолкали за дверь.
– А на самом деле – не хотят проблем с твоим отцом? – Ада перекатывается на бок и подтягивает ноги на сидение огромного мягкого кресла, в котором без труда умещается целиком.
Который раз она слышит эту песню? Ответ давно известен, но спросить надо – таковы правила игры.
– Он и в «Бионикс» меня не хочет брать, и в другие компании не дает устроиться. Дает, вернее, но... И слышать не хочет о том, чтобы я там делом занимался. «Иди замдиректором, работа непыльная, я договорюсь», – передразнивать интонации Франца Иосифа у Рудольфа получается так хорошо, что Ада не удерживается от смешка. – Не хочу я бумажки перекладывать!
Рудольф может говорить об этом еще долго, то срываясь на ругань, то скатываясь в откровенное нытье. Прерываясь только для того, чтобы сделать очередной глоток своего ликера.
В такие момента Ада ненавидит его особенно сильно. Потому что он жалуется, как его задевает суровость и отчужденность отца, – а она вспоминает, как мелкой девчонкой тащила на себе тяжеленную, ей тогда казалось, не меньше сотки весящую, тушу. И не могла даже бросить – потому что зимой это пьяное тело моментально замерзло бы на улице.
Она злится, чувствуя, что еще немного – и уже не сможет больше притворяться, что выскажет этому избалованному олуху все, что о нем думает, – и плевать на деньги, плевать, что придется распрощаться с красивой обеспеченной жизнью. Рудольф не сделал ей ничего плохого, в какие-то моменты ей его даже немного жаль, но...
– Прости, – он виновато улыбается, и она не сразу понимает, что это из-за трезвона его коммуникатора. – Штефан, позвони попозже, я занят... Что?.. Да нормально все у меня, отстань... Отъебись, кому говорят. У меня все прекрасно!
Рудольф очень правдоподобно смеется и манерно злится, это привычно, они со Штефаном все время так общаются. И Штефану он почти никогда не жалуется.
Ей-то, блять, за что такое наказание?